Окно распахнулось, и появилась рука.
Рука держала нож: небольшой, но заостренный, как клык; огонь привлек его внимание, и лезвие ярко вспыхнуло.
Я не смотрел на оружие, я смотрел на руку. Она была ладно скроена, несмотря на дождь, грязь и воду из водосточных труб, о которые она опиралась. Мне доводилось видеть бег таких рук по белым листам, чтобы записать на них что-то милое или серьезное.
— Эта рука, — провозгласило мое сердце, — печальная рука. Гляньте на бледные вены. — Что-то заиграло в моем сердце. — Плохая кровь, плохое питание; в ней течет кровь публичных супов и жалких подачек. Гляньте на ногти, как они блестели, когда были накрашены; весь спектр отчаяния отражен в потускневшей коже; в них ощущается гибель розовых жемчужин далеких островов. Когда-то они блистали, ложась на королевские плечи, а теперь мертвы, мертвы, мертвы, как зубки больного ребенка. И эта рука дрожит от холода, голода, боли.
— Твоя правда, — подтвердило пламя, покинув нож и осветив дрожащую руку.
Что-то взыграло в моем сердце. Послышались звуки. Они доносились издалека, из дали моего позабытого прошлого, и их принесло каким-то таинственным и божественным путем.
Я поставил полный стакан виски перед этой бедной рукой; она замешкалась, потом схватила его.
На минуту воцарилась тишина, потом что-то звонкое упало на улице, но я не знал, стакан это или нож.
Рука вновь появилась, но уже без ножа и, казалось, она что-то ищет…
Багровый огонь осветил мою руку, неподвижно лежавшую на столе.
Я понял.
Я схватил бедную руку, пришедшую из ночи, и крепко пожал ее.
Когда она исчезла, несмотря на ветер и дождь, я услышал на улице чей-то плач.
Последний глоток
— Хильдесхайм!
— Бобби Моос?..
— Якорные тросы порваны. Какая же у нас скорость!.. Всюду так черно, как в душе ростовщика… Какая погода, бой! Никогда не видел ничего подобного. Эй, там! Там!
Банг! Бинг! Трах! Трах-бинг!
— Черт подери, что это?
— Вода, ветер… Наше корыто набирает воду!
— Смотри, белая линия прямо по курсу посреди неба.
— Это — море, Бобби…
— Море! Но тогда…
— Нам п… Скурвились, как сказали бы приличные люди. — Я прыгну за борт… Буду плыть…
— Умрешь через полчаса.
— Хильдесхайм, значит, мы?..
— Умрем? Конечно, бой… У тебя есть бутылка виски в кармане? Давай… Не разбей. Виски стоит молитвы перед последним прыжком.
— Возьми… Я не вижу твоей руки. Так темно, черным-черно. А, поймал… Держи… Оставь мне…
— Отлично… Прекрасно… То, о чем буду сожалеть, так это о виски.
— Ты думаешь, всё так серьезно…
Бум! Трах! Трах-трах!
— Это волна, Бобби, маленькая… Еще сомневаешься?..
— Я весь вымок… Какой ужас! Чуть-чуть виски, чтобы набраться храбрости…
— Экономь. Судно выдержит еще с полчаса…
— Полчаса! Слушай, Хильдесхайм, дружище, не смейся… я хотел бы… помолиться.
— Хорошо!
Бум! Бум! Бум!
— Какой ураган, Матерь Божия!.. Скажи, ты знаешь какую-либо молитву?
— Нет.
— Ну, хоть самую маленькую… Кусочек…
— Послушай… Повторяй: Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
— Во имя Отца, и Сына и Святого Духа. Этого мало. Подумай, Хильдесхайм. Мне туда не хочется…
— Туда…
— Если Бог есть, то пусть скажет: «Бобби Моос, вот уже тридцать лет ты стараешься не знать меня. Я тебя не приму, наступила твоя очередь…»
— Возможно, Бобби, я не знаю больше ни одной молитвы. Таким бедолагам, как мы, молитвы не нужны. Наша нищета искупает все наши прегрешения.
— Ты так думаешь, Хильдесхайм?
— Я думаю, что будет достаточно вежливо сказать доброму боженьке: «Ваше Святейшество, это я — Бобби Моос. Я всегда был бедняком. И даже не помню своих родителей, братьев, сестер, а если они были, то били меня и презирали… Женщины не хотели меня, потому что я уродлив…»
Не гордись этим. Добрый боженька увидит, что ты косоглаз, что у тебя гнилые зубы, а нос перекошен.
Тогда ты скажешь: «Я никогда не ел досыта, а жестокий закон людей каждый раз наказывал меня, когда я хотел поесть досыта. Я люблю виски. Я никогда не мог выпить его столько, сколько хотел».
— Это правда. Об этом стоит сказать.
— Ты скажешь: «Когда завтра или на следующей неделе меня найдут на пляже Саутхенда или Ширнесса в куче водорослей рядом с дохлыми крабами, измазанным желтой грязью, то бросят в общую могилу на самом краю кладбища. Никогда ни один плачущий малыш не положит на мою могилу ни цветов, ни веточки, никто обо мне не вспомнит, не прольет слезы и не пожалеет. Это жестоко, Ваше Святейшество».
— Хильдесхайм, мы будем жалкими мертвецами. Никто о нас не вспомнит.
— Это мы и скажем Богу.
— Но тогда…
— Ты думаешь, я знаю больше? Я думаю, поскольку он очень справедлив, то скажет: «Ладно. Никакая мамаша не нянчила Бобби Мооса, он не избалован нежностью…» И Мать Бога сама улыбнется тебе и скажет, что у нее безбрежное сердце, и в нем на всех хватит милосердия и любви.
— Невозможно, я уродлив.
— Ты перестанешь быть уродом. И Бог скажет: «Бобби Моос, ты всегда голодал… Здесь ты будешь сыт всегда!» И тебе тут же устроят богатый пир. И там будет невидимый оркестр, как в Савое.
— Правда?
— Я так думаю. А потом, я где-то читал об этом…
— А меня волнует мысль о виски. Там его не будет.
— Откуда ты знаешь? Если всё по справедливости там оно будет. Да, ты его получишь.
— Хильдесхайм, старина, ты подбодрил меня. На, возьми бутылку и осуши ее.
— Нет, а ты?
— Спасибо… Я выпью там…
— Бобби, ты будешь спасен, я верю в это!
Бум! Бум! Трах!
— Хильдесхайм!
— Бобби?..
— Волны… ветер… Снесло мачту… рубка… Мы…
— Бобби, я…
Бум.
— Во имя Отца, и Сына, и…
Обезьяна
Когда коллекционер Жорж Тессье распаковал свое приобретение, то поразился, что не испытывает удовольствия, которое ощущал, когда вырвал вещицу у антиквара буквально на вес золота.
Он обнаружил статуэтку тонкой резьбы из старой слоновой кости, изображавшую Ханумана, индийского бога-обезьяну, среди бесчисленных предметов, заполнявших заднюю комнату лавочки, которую держал небогатый торговец старой мебелью и редкостями.
Джордж вспомнил грязную чипсайдскую улочку, пыльную лавчонку, забитую вшивым старьем — драными матрасами, горбатыми кроватями, безрукими и безногими садовыми статуями, добела отмытыми дождями.
Вспомнил сумрак лондонского дня, едва просачивающегося сквозь пыльные стекла, вновь услышал голос торговца, который жаловался на дороговизну газа, убирая крохотный рыжий огонек до размеров язычка свечи. И вдруг Тессье заметил между зеленым будильником и разбитой кружкой крохотное экзотическое чудо.
— Покупаю, — коротко сказал он.
В задней комнате было темно, но лицо маленького антиквара светилось в полумраке ярко-бледным пятном.
— Это… это стоит дорого, очень дорого… — заикаясь, пролепетал торговец.
— Ну и что!.. Сколько?
— Вообще-то говоря… это не продается.
— Как так!.. За десять фунтов?
— Нет!
— Двадцать, тридцать, пятьдесят фунтов!.. Ну, как…
— Пятьдесят фунтов!
Человечек задыхался от переживаний.
— Сто фунтов… Согласны?
Торговец не ответил. Джордж видел, что лоб антиквара покрылся бисеринками пота.
И вдруг у Тессье возникла идея. У него при себе была большая сумма золотом; он извлек из кармана столбик монет.
— Заплачу вам золотом. Золотом, вам ясно?
Соверены хищно блестели во мраке.
Джордж нащупал чувствительную струну; старик схватил золото с такой поспешностью, что оцарапал руку покупателя.
— Ради бога, теперь берите! — задыхаясь, выпалил он.
Обрадованный Тессье завернул ценное приобретение и вышел; но едва переступил порог магазинчика, ему на плечо легла рука маленького антиквара — у него были безумные глаза, а зубы щелкали, как кастаньеты.