Стоило фрау Элинор это заметить, как она устроила так, чтобы ее ученицы и вообще все члены музыкального кружка стали частенько испытывать непреодолимое желание подняться в ателье фрау Гермы и посмотреть ее картины.
Для своих занятий искусством обе сестры, так сказать, делили день на части. Утром по возможности надо было избегать музицирования, и в доме и в парке должна была царить тишина. В эти часы фрау Герму посещает вдохновение, так, во всяком случае, утверждала прислуга.
Я пытался расспросить горничных об этом состоянии вдохновения у фрау Гермы, но ничего определенного они сказать не могли. Только Яна однажды видела, как фрау Герма долго-долго сидела совсем тихо, а потом вдруг кинулась к мольберту и стала что-то писать, глаза ее при этом были почти закрыты.
По-видимому, фрау Герма очень страдала оттого, что не может больше официально выставлять свои картины.
Художнику всегда тяжело, если он лишен возможности представить на суд общественности то, что он создал, ведь он, как правило, творит не для себя одного. И если он не хочет поучать, пусть не поучает, так он сможет лучше поддержать своих ближних в их чаяниях и дать им понять: смотрите, люди, вот смена престолонаследника в Персии и интернациональная встреча фюреров — не такие уж это вечные ценности и не так уж они освежают душу, как тот мир, в котором я задержался на несколько часов и краешек которого сейчас, здесь, стараюсь вам показать.
Итак, фрау Элинор было известно горе ее «сестренки». Дамы часто и охотно говорили друг о друге в этой уменьшительной форме. При этом надо вспомнить о том, что каждая из них весила фунтов около двухсот и в обхвате была с добрую деревенскую липу.
Сколько же было притворства, когда ученицы и все члены музыкального кружка поднимались в ателье полюбоваться картинами фрау Гермы!
Среди них были такие, что говорили:
— Ах, тут мне остается только молчать…
И было бы честнее, если бы они этим и ограничились, но они продолжали начатую фразу и говорили, что им остается только молчать от изумления, а это была ложь, потому что они ровно ничего в этих картинах не понимали.
Были среди них и такие, которые, рассматривая картины, говорили заученными словами о перспективе, о среднем плане и светотени, они подходили вплотную к картинам и снова отходили подальше, прищуривались и снова широко раскрывали глаза, короче говоря, делали все, что полагается делать, чтобы сойти за знатоков живописи.
Нет, похвалы от зрителей вовсе не сыпались на фрау Герму как из рога изобилия. Люди, которых ее искусство действительно трогало, встречались редко. Но и они не тратили много слов, а просто на прощание крепко пожимали ей руку и благодарили за то глубокое впечатление, которое произвели на них ее картины.
Господа, которых следовало развозить по домам, считали шофера чем-то вроде автомобильной детали и в его присутствии говорили не стесняясь, очевидно полагая, что шофер все равно ничего не поймет.
Таким вот образом я услыхал, как одна скрипачка и одна ученица фрау Элинор рассуждали о живописи фрау Гермы.
Скрипачка относилась к той породе людей, которые ничего и никого не признают, кроме себя. У нее был очень внушительный нос с волосатыми ноздрями.
— Я нахожу не слишком своевременным то, что нам показывает фрау Герма, — сказала она. — Не очень-то далеко она ушла от своего еврея-учителя.
Что должна была ответить ученица? Она была вынуждена благодарить всех и вся — скрипачку за то, что та не гнушалась музицировать с нею, начинающей, а фрау Элинор за то, что та даром учит ее пению.
— Ах, я так невежественна, — сказала ученица, — я совсем не знаю, что рисовал этот жид.
— Ваше счастье, ваше счастье, моя хорошая, — отвечала скрипачка.
Вот такие змеи ползали по «Буковому двору».
Часы ожидания за рулем я использовал, чтобы «просвещаться».
«Просвещение», «образование» — оба эти понятия, казалось мне, имеют в мире немалый вес, во всяком случае, в мире так называемых образованных людей. И я должен был еще три десятилетия шагать по жизни, чтобы понять, каким пустым и бесполезным в большинстве своем было то образование, которым так кичились эти «образованные» люди…
Но в те времена я постоянно прятал в машине целую библиотечку и читал, искал философский камень, и если мне вдруг думалось, что я его нашел, то через несколько дней или недель он оказывался обыкновенным булыжником.
Но я был вынужден использовать часы, проводимые в машине, поскольку мои вечера, так приятно называвшиеся свободными, всегда бывали раздроблены и принадлежали мне целиком очень редко, так как я должен был по первому зову быть готовым развозить по домам учениц и любителей музыки, да к тому же я оказался не так далеко от фермы, как предполагал, согласившись стать шофером.