Через полчаса крикуны убрались восвояси.
Куда девался написанный фрау Гермой портрет Гитлера, я не знаю. Во всяком случае, на следующее утро его уже не было в прихожей, где я его оставил. Но это уже меня не касалось. Хотелось бы мне знать, действительно ли фрау Герма с самого начала задумала портрет как карикатуру или эта мысль закралась у нее, когда она копировала почтовую открытку… эти глаза размером с пуговицы на пальто и лицо цвета белой стены?!
Или, может быть, ей просто не хватало тех «ценительниц живописи», приводимых к ней фрау Элинор? Страдала ли она оттого, что ее картины, никому не ведомые, никем не видимые, томятся в каморке под крышей? Или надеялась при помощи своего «пожертвования» снискать благосклонность тех, кто помог бы ей вступить в так называемый «Имперский отдел искусств»? Или ее смирение подверглось пыткам тщеславия?
Много вопросов. Фрау Герма не отвечала на них своему шоферу, она никому на них не отвечала и не позволяла себе ничего говорить.
Но та скрипачка-шовинистка, о которой я уже рассказывал, заявила в машине, на сей раз уже другой ученице:
— Мне всегда не нравилось это хождение в ателье фрау Гермы. Я чувствовала что-то неладное и оказалась права. Она просто не может выйти из-под еврейского влияния своего учителя. Она переняла эту деструктивную еврейскую манеру и вполне сознательно, можете мне поверить, исказила нашего фюрера.
Солнце всходило и заходило, хотя уже не так часто показывало себя людям. Подкралась зима.
Теперь я ведал центральным отоплением. Котел стоял в сенях, слева от моей комнаты, а комната находилась возле черного хода. Когда «Буковый двор» был еще настоящим поместьем, здесь была людская, и что-то от старых традиций, видимо, еще сохранилось, потому что вся малочисленная теперь прислуга по вечерам собиралась у меня.
Яна читала жития католических святых, Пепи вышивала, а я все еще был занят Гёте, странствовал вместе с «Вильгельмом Мейстером». А значит, мне необходимо было чем-нибудь занять Завирушку.
Я отыскал для нее книги Тургенева. Она немного почитала, а потом заявила:
— Нет, русские любовные истории не по мне, очень трудно запоминать имена.
Кроме того, ей казалось, что между возлюбленными слишком долго ничего не происходит. Поэтому она частенько уговаривала меня сыграть с нею в шестьдесят шесть, хотя я всю жизнь был против карточных игр, ибо нельзя бессмысленнее проводить отпущенное тебе судьбою время.
Но и игру в шестьдесят шесть Завирушка тоже долго не выдерживала. По ее мнению, я играл недостаточно азартно. Она была поспешна и сурова в своих оценках. Собственно, я с самого начала это знал, потому что ее мизинцы были загнуты, как когти хищной птицы. Я заметил это сразу, как она появилась, но потом перестал замечать. Желание, постепенно во мне нараставшее, ослепляло меня.
К ней в комнату я никогда не поднимался. Она жила в мансарде на четвертом этаже «Букового двора», дом был старый, лестницы скрипучие. Ни одна живая душа не могла перейти с этажа на этаж так, чтобы не оповестить об этом остальных обитателей дома.
Если мы с Завирушкой хотели еще побыть вдвоем, нам приходилось терпеливо продолжать игру в шестьдесят шесть, покуда Яна и Пепи ровно в девять не уйдут спать.
— Пора нам идти, — говорила Яна из вечера в вечер, — чтобы рано утречком бодро взяться за работу.
На этот призыв откликалась только Пепи. Завирушка оставалась у меня. Мы запирались на замок и блаженствовали, как кунья парочка в дупле дерева.
Так было осенью и ранней зимой. А потом Завирушка все чаще начала скучать оттого, что ей приходилось сидеть с книжкой, оттого, что я не всегда мог или хотел играть с нею в шестьдесят шесть или в уголки. Она обиженно прощалась и уходила задолго до Яны и Пепи, так громко топая по лестнице, что горничная прятала голову в плечи и говорила:
— Господи помилуй, она же хозяек перепугает!
Затем все стихало, и мы слышали, как плещется и булькает вода в батареях отопления, и даже шелест переворачиваемых мной страниц казался громким в этой тишине.
Горничная Яна время от времени вздыхала. Вероятно, оттого, что ей не дано было сподобиться такой святости, как святым в ее книге. Кухарка Пепи то и дело отводила подальше от себя свое вышивание и рассматривала его издали, как художник свое будущее полотно. Казалось, она очень довольна красным маком и синими ирисами, выходящими из-под ее рук.
Они обе уходили, я оставался один, и ничто уже не мешало мне, и никто уже от меня ничего не требовал; иногда я выходил в парк, бродил по «Буковому двору» и видел, что в окнах девичьей на четвертом этаже горит свет. Завирушка еще не спит, наверное, что-нибудь мастерит к рождеству, думал я, поэтому она так рано ушла, а ты и не заметил.