«9 ноября. В этот день была назначена панихида по Толстому в Армянской церкви, стянувшая на Невский массу учащейся молодежи. После того, как эти массы были рассеяны полицией, они в значительной части своей направились к Университету. Так как входы охранялись полицией, то средоточие приходивших произошло на Биржевой площади, около столовой. Толпа делала попытки проникнуть в Университет и сняла с петель ворота со стороны Биржевой площади. Полиция, однако, помешала вторжению и удалила со двора тех студентов, которые успели проникнуть через заборы со стороны Филологического Института и столовой. На площади полиция старалась разъединить столпившихся и не допустить речей. Студенты разошлись без дальнейших инцидентов.»
Снова представляю ученого химика за его привычным занятием. Он хочет понять: что там — по ту сторону стекла? Да и по эту есть много вопросов. К примеру, ему нужно знать, что такое — пощечина? Много это или ровно то, что необходимо?
Как обычно, Иван Иванович не говорит прямо, но рассказанный им случай не оставляет вариантов. Пощечина — это точка. Тот самый решающий жест, который должен ситуацию прояснить.
За несколько дней студенчество раскололось на почитателей Толстого — и любителей сообщать куда надо. Понятно, что вторые косят под первых. Правда, если они выдают себя, то получают по полной.
«.Во время заседания Правления, в 2 часа, Проректор был вызван одним приват-доцентом, заявившим, что на коридоре избили студента, принадлежащего к Союзу русского народа или академиста. Проректор немедленно отправился на коридор и установил, что столкновение произошло у актового зала в группе студентов, рассуждавшей о сходке 3 декабря. Один из участников беседы, приняв другого за члена академического союза, вдруг заявил, что видел его и его товарища во время сходки у телефона сообщающим сведения полиции. За это студент от собеседника получил пощечину. Дальнейшее развитие сцены было замято самими студентами».
Вряд ли пощечина была последней в череде событий, но Боргман ею закончил отчет. Ведь это мораль и итог. Подтверждение, что мы не только чтили Толстого, но ему следовали. Черное называли черным, а белое белым. Если же видели, что слова не помогают, переходили к прямым действиям.
Думаю, что Боргман и себя имел в виду. Тон он избрал верный, но ситуация неприятная. Хоть он и ректор, а все равно что этот студент. Да и обращаются они по одному адресу. Или почти одному. В конце концов, все полученные сведения будут собраны в одной папке.
К сожалению, вариантов тут нет. Был бы он не ректором, а просто ученым, то тогда конечно. Если захочешь, можешь скривить лицо. Встать в позу, наконец. Сказать, что думаешь только об опытах — и ни о чем больше.
Пожалеем бедного Ивана Ивановича. Как-никак человек старался. Мало кто в его положении хочет сохранить достоинство. При этом Боргман не перебарщивал. Благодаря этому вышла ему не отставка с волчьим билетом, а только поднятые брови и несколько сердитых галочек на полях.
И все-таки Боргман не выдержал. В конце 1910 года подал прошение. Можно было уйти по состоянию здоровья или в связи с научными занятиями, но он решил, что достаточно. Если дело в нарушении прав студентов, то так надо и говорить.
Многие из тех, из-за кого ректор покинул свою должность, были ему неприятны. При посторонних он бы не стал выяснять отношения, а в личном разговоре мог спросить: что важней, чем смерть гения? Говорите — правда и справедливость? Так ведь умерший — то самое и есть.
Хотя в дни прощания мне мешали слезы, но кое-что я разглядел. Кто только не пытался воспользоваться этим уходом! Причем поводы были так далеки от Толстого, что прямо дивишься.
За пару дней университет превратился в революционный штаб. Наверное, где-то висели расписания занятий, но теперь это мало кого интересовало. Другое дело — листовки. За, против, ни за, ни против. От этой разноголосицы голова шла кругом.
Подписи в основном обобщенные. Не Иван Иванов, а «группа с.-р.». Пусть те, кому это положено, разгадывают аббревиатуры, а меня волнуют предпочтения. Мне это показалось настолько важным, что кое-какие листовки я снял со стены.
Бумаги могли всплыть вместе с отчетом Боргмана, но кто же знал, что откроются архивы? Детский опыт потрошителя яблоневых садов подсказывал мне: возьми. Лучше это сделаешь ты, чем полиция. Еще хуже, если эти листовки пропадут в куче мусора.
Возможно, я так поступил из-за газеты, которую мы выпускали в плену. Уже говорилось, что от нее не осталось почти ничего. Конечно, можно было припрятать в кармане или подкладке, но я не решился. Себя довез в целости-сохранности, а наше издание не уберег.