Думаю, эти разговоры позволялись для того, чтобы однажды всех упечь. Каждому досталось место в камере и отрезок неба в клеточку. Кстати, того, кто нас заложил, поместили в одиночку. Вдруг кто захочет выяснять отношения и распустит руки?..
Каждый день из камеры кого-то выдергивали. Судя по всему, это была очередь — раз потом никто не возвращался. Следующий я — или через одного. Вот, думаю, вскоре расскажу другу, что делал в его отсутствии.
Как видите, не привелось. А ведь и кроме этого случая возможностей хватало. Со мной это могло случиться раз семь. Четыре — в войну и революцию, еще три — в Палестине. Тем удивительней, что я жив. Наверное, кому-то понадобилось, чтобы оставался свидетель. Чтобы он смотрел на догорающее небо и вспоминал свою жизнь.
Вы знаете, я не люблю высовываться. Помню, в гимназии проштудирую учебник, но руку на уроке не тяну. Выжидаю. Наконец меня вызывают к доске. Тут я встаю из-за парты — голос тихий, руки по швам, улыбка смущенная — и получаю «отлично».
Вот и сейчас мне не хочется опережать события. Когда-нибудь спросят: а не оставил ли он мемуаров? Тут и выяснится, что к этому вопросу я подготовился. Вот они, мои записки. Лежат, есть не просят, места не занимают. Зато когда ими заинтересуются, они откроются в самом главном.
Во времена Иосифа свой дневник я держал в тайнике. Быстро что-то набросаю и сразу спрячу. Больно много любопытных. Отвлечешься, и твои откровения станут известны всем.
Правда, конспиратор из меня никакой. Недостает хладнокровия. Надо быть собранным, а я, когда пишу, улетаю. Однажды увлекся — и вдруг слышу его голос. Оказывается, все это время он стоял за спиной.
Можно догадаться, что мне досталось. Не жалко, говорит, сил на глупости? Не лучше ли подумать о том, что мы обедаем в кабаках? Может, с этого и начнем? А то писателем ты стал, а взрослым человеком — нет.
Еще он сказал: не боишься накаркать? Как бы не раздразнить будущее! Тех, кто много о себе думает, оно ставит на место.
«Представь муравейник, — продолжал Иосиф. — Все что-то тащат наверх — и мчатся вниз. Вообрази, выходит приказ: назначаем главного. Это же конец всему! Теперь все будут бегать, оглядываясь. Куда он, туда и они».
Вот такое сочетание убежденности, смущения, постоянного вслушивания в то, что еще не случилось. Ну и я ему под стать. Правда, без его уверенности. Наверное, потому мы нуждались друг в друге. Случалось, я чувствовал себя Иосифом, а Иосиф мною.
Прежде я обращал внимание на внешнее. На то, какой рост ему дала природа. Какое положение он занимает. Потом я понял, что есть нечто более важное. Во-первых, упомянутое неприятие «ячества». Во-вторых, отношения с законом. Не с уголовным или гражданским, а всеобщим. Я не сразу понял, что такой есть. Еще позже нашел его формулу.
Вы будете смеяться, когда узнаете, что это было за издание. Не Тора, не Библия, а старый театральный журнал. Здесь печатались воспоминания одного актера. Ему повезло: перед самым закатом Мастера он участвовал в возобновлении «Дон Жуана».
Итак, 1938 год. Репетировал помощник, а Мейерхольд часто наезжал из Москвы. Актеры на сцене что-то делают, а тут раздается рев. Значит, режиссер в зале, и сейчас мало никому не покажется.
Идет сцена двух нищих. Идет — и идет. Все задачи ясны, а к тому же — картина маленькая. Если даже сыграть ее плохо, ничего особенно не испортишь.
Вдруг Мейерхольд спрашивает: «Вас сколько?» От этого вопроса все впадают в ступор. Какой чудак! Были бы посмелее, попросили бы пересчитать, но все же ответили: «Двое». В знак согласия режиссер поднял палец и сказал: «Вот и играйте, что двое, а не один и один».
Казалось бы, при чем тут мы, а вот поди ж ты, это и про нас. Мне даже показалось, что он к нам обращается. «Одни люди самодостаточны, — его палец опять метил в потолок, — а другие томятся в одиночестве. Зато стоит появиться компании — и ситуация меняется».
Так — в переполохе и нервотрепке репетиции — было сделано это открытие. Речь о том, что каждый живет-играет не только за себя. Я, к примеру, жил за Трумпельдора. И еще за многих. Если и был кому-то интересен, то потому, что рядом были они.
Хотя историк я доморощенный, так сказать — историк для себя, но кое-что в этом деле понимаю. Историк только и думает: что этот? как тот? почему эти? Уж он точно несамодостаточен. Что-то понять он может, только объединившись со многими людьми.
Что касается того, чем интересен Иосиф, говорилось не раз. Он просто не мог не стать первым. Значит, остальные были вторыми, третьими, сороковыми. Первый оглянется назад: все на месте. Вот второй. Третий. Сороковой. С такими соратниками можно победить.