— Господин де Пон-Кассе, — воскликнул господин Менкси. — Я не потерплю, чтобы…
— Оставьте, дорогой господин Менкси, — остановил его дядя, — наглость — оружие тех, кто не умеет владеть гибким хлыстом остроумия. Я ни в чем не могу упрекнуть себя по отношению к господину де Пон-Кассе. До сих пор я не обращал на него никакого внимания.
— В добрый час, — сказал господин Менкси. Мушкетер, почитавший себя остроумным, и по опыту зная, что как в поединке на шпаге, так и в словесном поединке счастье изменчиво, не был обескуражен.
— Господин Ратери, господин лекарь Ратери, — продолжал он, — известно вам, что между нашими двумя профессиями больше сходства, чем вы думаете. Я ставлю своего гнедого с подпалинами жеребца против вашего красного камзола, что вы в этом году отправили на тот свет больше людей, чем я в своем последнем походе.
— И вы выиграли, — холодно ответил дядя, — так как вчера я имел несчастье потерять одного больного, умершего от антонова огня.
— Браво, Бенжамен! да здравствует народ! — не в силах сдержать своего восторга, закричал господин Менкси. — Вы убедились теперь, господа, в том, что не только при дворе встречаются остроумные люди.
— И вы самый наглядный тому пример, господин Менкси, — скрывая под маской равнодушия свое унижение, — ответил де Пон-Кассе.
В это время гости, за исключением двух дворян, дружески чокались с Бенжаменом.
— За здоровье мстящего за поруганный и попранный народ Бенжамена Ратери! — воскликнул господин Менкси.
Обед затянулся до позднего вечера. Хотя дядя и заметил, что девица Менкси куда-то скрылась и что вскоре исчез и господин де Пон-Кассе, но он был настолько поглощен расточаемыми ему похвалами, что не думал о своей невесте. В десять часов вечера он распростился с господином Менкси. Последний, проводив его до конца деревни, взял с него слово, что свадьба состоится в конце будущей недели. Когда он проходил мимо мельницы де Триси, дяде послышались голоса, ему показалось, что один из них принадлежит Арабелле, а другой — ее блестящему поклоннику.
Из уважения к ней Бенжамену не хотелось в такой поздний час застигнуть ее наедине с мушкетером и, спрятавшись в кустах орешника, он стал ждать, когда влюбленные пройдут мимо.
У него и в мыслях не было подслушивать Арабеллу, но ветер донес до него некоторые обрывки разговора, и ему волей-неволей пришлось стать поверенным ее тайн.
— У меня есть средство отделаться от него, — сказал господин де Пон-Кассе, — я пошлю ему вызов.
— Я знаю его, — ответила Арабелла, — это человек непреклонной гордости, и будь он даже уверен в том, что его убьют на месте, он все равно примет вызов.
— Тем лучше, в таком случае я навсегда освобожу вас от него.
— Да, но я не хочу быть сообщницей убийства. Кроме того, мой отец любит этого человека даже больше, чем меня, свою единственную дочь, и я никогда не соглашусь, чтобы вы убили друга моего отца.
— Ваша щепетильность очаровательна, Арабелла, я за единственное дерзкое слово убил уже не одного человека, а этот негодяй с его грубым остроумием коварно отомстил мне. Я ни за что на свете не хотел бы, чтобы при дворе знали, о чем говорилось сегодня за столом у нашего батюшки. Но в угоду вам я только искалечу его. Если я перерублю ему берцово-коленное сухожилие, то он превратится в калеку, и вы будете иметь право отказаться от него.
— А если он убьет вас, Гектор? — нежным голосом спросила девица Менкси.
— Меня, отправившего на тот свет лучших бойцов армии: храброго Бельрива, грозного Деривьера, страшного Шатофора! Мне пасть от рапиры какого-то лекаря! Вы оскорбляете меня, прелестная Арабелла, сомневаясь во мне. Я так же уверен в своей шпаге, как вы в своей игле. Назначьте мне сами то место, куда и должен поразить его, и я буду в восторге оказать вам эту любезность.
Голоса замерли в отдалении. Дядя вышел из своего убежища и спокойно продолжал свой путь в Кламеси, обдумывая по дороге, какое решение ему надлежало принять.
XVIII. Что говорил мой дядя сам себе о дуэли
«Господин де Пон-Кассе хочет меня изувечить, он обещал это барышне Менкси, и удалой мушкетер сдержит слово.
Пораскинем-ка умом, что в этом случае предпринять. Господин де Пон-Кассе хочет, чтобы я ходил на костылях, прекрасно. Но я не вижу, почему я должен доставить ему это удовольствие? Я мало дорожу девицей Менкси, хотя ее и украшает приданое в сто тысяч франков, но зато я очень дорожу сохранностью своей персоны, и смею думать, что я достаточно красивый парень, чтобы это желание не казалось смешным. Вы утверждаете, что вызванный на дуэль человек обязан драться, но позвольте, где это сказано? Как! Если на меня нападает разбойник с большой дороги, то я не почувствую ни малейших угрызений совести, если удеру от него со всех ног, а когда мне к горлу приставляет нож светский бретер, я обязан сам бросаться на острие его шпаги?
Но тогда что такое жизнь? Она, стало быть, не величайшее благо, по сравнению с которым все остальное — ничто?
И еще: кто та толпа, что берется судить нас? Трус, проповедующий отвагу.
Допустим, что не меня, Бенжамена Ратери, господин де Пон-Кассе вызывает на дуэль, а толпу. Много ли найдется среди этой толпы людей, которые примут вызов?
В средние века дуэль имела хоть то оправдание, что она разрешала религиозные споры. Наши предки верили, что бог не даст погибнуть правому, и исход поединка считался приговором свыше; но мы, уже давно отрекшиеся от этих нелепых воззрений, как можем мы оправдать и принять дуэль?
Пускай людоеды с островов Нового света умерщвляют соплеменников своих и, изжарив, съедают их, — это мне понятно. Но скажи мне ты, дуэлист, убив на поединке человека, под каким соусом ты будешь есть его труп? Твоя вина страшнее вины убийцы, которого судья приговаривает к смертной казни. Его на преступление толкает нужда, в подобном случае это настолько же похвальное, насколько достойное жалости чувство. А что побудило тебя взять в руки шпагу? Тщеславие? Жажда крови? Или тебе любопытно взглянуть, как человек корчится, истекая кровью? Встает ли тогда перед твоим умственным взором полубезумная от горя жена, бросающаяся на тело убитого? Дети, оглашающие рыданиями затянутое трауром жилище? Мать, молящая бога позволить лучше ей, чем сыну, лечь в могилу? И все эти страдания породило твое кровожадное себялюбие. Если мы не признаем тебя благородным, ты готов убить нас. Но ты не достоин звания человека. Когда твой противник ранен, то ты, как друг, бросаешься залечить нанесенную тобою рану. Презренный, зачем же ты тогда убил его? На что теперь нужны обществу твои угрызения совести? Разве твои слезы возместят пролитую тобой кровь?
Находятся люди, которые тебе, светскому убийце и душегубу, пожимают руку; матери приглашают тебя на семейные торжества; женщины, которые от одного вида палача падают в обморок, не боятся прижимать свои уста к твоим устам и позволяют голове твоей покоиться на их груди. Но это все люди, которые судят о вещах только по их имени. Испытывая ужас перед душегубом, именуемым убийцей, они, с другой стороны, приветствуют дуэль.
Однако, как долго ты будешь еще наслаждаться окружающим тебя восторгом? Для тебя на земле не нашлось судьи, но на небесах тебя ожидает тот, кого обмануть нельзя. Что же касается меня, то на то я и лекарь, чтобы исцелять, а не убивать. Я могу только надрезом ланцета пустить кровь из ваших вен, господин де Пон-Кассе».
Так рассуждал сам с собой мой дядя. Вскоре мы увидим, как он применил эти рассуждения на деле.
Утро не всегда бывает мудренее вечера. На следующее утро дядя твердо решил не отступать перед вызывающим поведением господина де Пон-Кассе, и, чтобы поскорее покончить с этим делом, он в тот же день отправился в Корволь.
Потому ли, что это было натощак, или он вспотел, или наконец у него было несварение желудка, но дядя чувствовал себя объятым глубокой меланхолией. Задумчиво, как Ипполит Расина, поднимался он по склонам громоздящихся друг на друга гор Бомона. Его благородная шпага, еще недавно висевшая отвесно вдоль бедра и угрожавшая острием своим земле, приняла, теперь положение обыкновенного вертела и, повидимому, находилась в полном согласии с его грустными мыслями. Его треуголка, торчавшая когда-то горделиво набекрень и закрывавшая лоб, теперь была мрачно сдвинута на затылок и казалась преисполненной печальных мыслей. Его обычно суровый взор смягчился; казалось, Бенжамен с умилением созерцал расстилавшуюся у его ног застывшую от стужи долину Бёврон, густой, как бы окутанный трауром орешник, походивший с его черными ветвями на распластанного полипа, пирамидальные тополя, верхушки которых сохранили кое-где султаны пожелтевшей листвы, где раскачивались иногда тяжелые грозди воронья, порыжевшую, обожженную заморозками вырубь, реку, катившую по направлению к мельнице, среди покрытых снегом берегов, свои черные воды, дымчато-серую, как цепь облаков, замковую башню Посталери, притаившийся во рвах среди бурых дрожащих, точно в лихорадке, тростников старый феодальный замок Престар, деревенские трубы, из которых подымался к небу скудный и легкий дымок, напоминая собой пар изо рта человека, который дыханием согревает себе пальцы; он слушал трескотню мельницы — этого друга, с которым он так часто вел беседу, возвращаясь дивными лунными осенними ночами из Корволя. Казалось, она отрывисто на своем языке напевала ему: