Услыхав громкую команду сержанта, пудель по-военному повернул голову направо.
— Смирно, Фонтенуа, — сказал его хозяин, — ты забыл, что мы в отставке.
И он продолжал:
— Этого я королю простить не мог, и с этих пор мы с ним в ссоре, я попросил отставки, на которую и получил всемилостивейшее согласие.
— Прекрасно поступили! Молодчина! — вскричал Бенжамен, так сильно хлопнув старого сержанта по плечу, что пудель чуть не вцепится в дядю. — Если только мое одобрение может быть вам приятно, то я охотно выражаю его вам. Дворяне никогда не препятствовали моей карьере, но это не мешает мне ненавидеть их от всей души.
— Это чисто платоническая ненависть, — вставил мой дед.
— Скажи, вернее, философическая, Машкур.
Что представляют собою люди, которых король жалует дворянской грамотой? «Считать впредь такого-то человеком знатным. Подписал: Людовик XV, и ниже скрепил Шуазель». Вот так прочное основание для дворянского звания! Генрих IV возвел какого-то негодяя в графское достоинство только за то, что он подал к столу его величеству хорошего гуся, а добавь он к этому гусю еще и каплуна, то пожалуй его возвели бы в маркизы, на что не потребовалось бы ни лишних чернил, ни лишнего пергамента. А теперь потомки этих людей имеют привилегию избивать нас, чьим предкам ни разу не посчастливилось поднести королю даже и крылышка дичи.
Что ценного в этой приставке де, которую эти знатные помещают перед своей фамилией? Предохраняет ли это чудодейственное де его владельца от резей в желудке, если он слишком плотно покушал, или от чада в голове, если слишком много выпил?
Что это за благородство, переходящее от отца к сыну, как пламя потухающей свечи, от которой зажигается новая? Грибы, вырастающие на старых пнях дуба, — разве они молодые дубовые побеги?
Когда я узнаю, что король пожаловал дворянство еще одной семье, я словно вижу перед собой земледельца, посеявшего у себя в поле бесполезный цветок мака, который засорит своими семенами двадцать борозд и даст ежегодно лишь четыре больших красных лепестка. Однако, пока будут короли, будет и дворянство. Дворяне по сравнению с королем — безделушки, позволяющие зевакам предвкушать великолепие настоящего зрелища. Король без дворян — гостиная без передней, но они дорого заплатят за свое честолюбие. Нельзя представить, чтобы двадцать миллионов человек согласились всю жизнь влачить жалкое существование для того, чтобы несколько тысяч придворных имели от жизни все: кто посеял привилегии — пожнет революцию.
«Э! — восклицаете вы. — И все это сказал ваш дядя Бенжамен?»
А почему бы ему и не говорить этого?
«Так все это одним духом и выпалил?»
Конечно. Что же тут удивительного? У моего деда был жбан емкостью в полторы пинты, и дядя выпивал его залпом: на его языке это называлось — одним духом.
«А как же его слова дошли до нас?»
Их записал мой дед.
«Как, значит, у него в открытом поле было все необходимое для этого?»
Вот пустяки какие, он же был судебным приставом.
«Ну, а сержант говорил еще что-нибудь?»
Разумеется. Должен же дядя кому-нибудь отвечать.
Итак, сержант продолжал:
— Я скитаюсь уже три месяца; я перехожу от фермы к ферме, оставаясь там до тех пор, пока меня терпят. Я учу ребятишек маршировать, рассказываю взрослым мужчинам о военных походах, а Фонтенуа забавляет своими штуками женщин. Я не тороплюсь, ибо сам не знаю, куда иду. Они отсылают меня домой, а у меня нет дома. Уже давно разрушен очаг отца моего, и мои руки праздны и пусты, как стволы двух старых ружей. И все же я думаю вернуться к себе в деревню, не потому, что там мне будет лучше, чем где бы то ни было, нет, земля и там не плодороднее, и в канавах там течет не водка, а вода. Но это не важно для меня, я все же бреду туда. Это похоже на каприз больного. Там я поступлю в местный гарнизон. Если мои односельчане не пожелают кормить старого солдата, им все-таки придется похоронить его на свой счет, и, я надеюсь, — добавил он, — они будут настолько милосердны, что будут приносить на мою могилу немного похлебки для Фонтенуа, пока он не сдохнет, ибо он не даст мне уйти одному, он обещал мне это. Когда мы остаемся вдвоем и он смотрит на меня, я читаю это обещание в его добрых глазах.
— Так вот какую судьбу уготовали вам! — воскликнул Бенжамен. — Действительно, короли — величайшие эгоисты на земле. Если бы у змей, которых в таком неприглядном виде изображают поэты, существовала бы своя литература, воплощением неблагодарности они избрали бы королей. Они берут человека в расцвете юности и сил и, вложив ему ружье в руки, надев за спину походный ранец, украсив его голову военной фуражкой, говорят ему: «Мой собрат, прусский король, провинился передо мной, поэтому ты будешь сражаться с его подданными. Мой судебный пристав, которого я называю герольдом, предупредил их, чтобы они первого апреля были готовы к встрече с тобой, так как ты будешь иметь честь появиться у их границ, чтобы уничтожить их. Может быть, ты с первого взгляда и примешь наших врагов за людей, но, предупреждаю тебя, это не люди, это — прусские солдаты, ты отличишь их от человеческой породы по цвету их мундиров. Старайся добросовестно наполнять свой долг, ибо я, с высоты своего трона, буду наблюдать за тобой. Если вы вернетесь во Францию победителями — вас приведут под окна моего дворца; я в полной парадной форме покажусь вам и скажу: „Солдаты, я доволен вами“; если вас будет сто тысяч человек, то на твою долю придется стотысячная часть этих четырех милостивых слов. Если же ты падешь на поле брани, что легко может случиться, я пошлю твоим родным извещение о твоей смерти, чтобы они могли оплакивать тебя и наследовать твое имущество. Если ты лишишься ноги или руки, я возмещу тебе их стоимость, но если ты к счастью или несчастью, думай как тебе угодно, ускользнешь от ядра, и наступит время, когда ты уже не в силах будешь носить ранца за плечами, я уволю тебя в отставку, иди, околевай, где угодно, это меня уже больше не касается».
— Правильно, — сказал сержант.
— Тем хуже для них, — вставил Машкур, бывший уже всеми своими помыслами в Корволе и желавший, чтобы и Бенжамен стремился туда же.
— Машкур, — бросив на него гневный взгляд, сказал дядя, — будь осмотрительней в своих выражениях, здесь нет ни малейшего повода для шуток! Да, когда я вижу этих бедных солдат, завоевавших своей кровью славу родине и принужденных, как этот несчастный старый Цицерон, кончать свою жизнь в лавчонке сапожника, в то время как раззолоченные шуты завладевают народными деньгами и распутные женщины накидывают на себя по утрам кашемировые шали, одна нитка которых стоит дороже всех взятых вместе платьев любой бедной женщины, тогда я ожесточен против короля. Будь я богом, я нарядил бы их в свинцовые мундиры; и заставил бы тысячу лет служить на луне, нагрузив их ранцы всеми теми беззакониями, которые они совершили. Императоры были бы там капралами.
Отдышавшись и утерев лоб (мой достойный двоюродный дед от волнения и гнева всегда потел), он отвел Машкура в сторону и сказал:
— А не угостить ли нам завтраком у Манетты этого достойного человека с его увенчанным славой пуделем?
— Гм! гм! — Промычал дед.
— Не каждый же день, черт возьми, встречаешься с пуделем, взявшим в плен английского капитана, а между тем ежедневно чествуют людей, несравненно менее достойных, чем это четвероногое.
— А деньги у тебя есть? — спросил дед. — У меня только те тридцать су, которые мне сегодня утром дала твоя сестра, да и то мне кажется, что монета плохой чеканки: она очень настойчиво требовала, чтобы я принес ей по крайней мере половину сдачи.
— У меня мет ни копейки, но я врач Манетты, а она время от времени бывает для меня хозяйкой трактира, и мы оказываем друг другу взаимный кредит.