— Только ли ты врач для Манетты?
— А тебе что за дело?
— Никакого, но предупреждаю тебя, что дольше часа я у Манетты задерживаться не буду.
Дядя передал приглашение сержанту. Последний охотно согласился и довольный, поместившись между дядей и Бенжаменом, весело зашагал.
Навстречу им попался крестьянин, который гнал на пастбище быка. Разъяренный красным цветом одежды Бенжамена, бык неожиданно ринулся на него. Дядя увернулся от его рогов и, обладая стальными мускулами ног, легко, точно делая антраша, одним прыжком перескочил через широкий ров, отделявший луг от дороги.
Бык, без сомнения желая все же прорвать красный камзол, последовал примеру дяди, но на середине прыжка сорвался и упал в ров.
— Так тебе и надо! — крикнул Бенжамен. — Вот что значит затевать ссору с тем, кто ее не ищет.
Но настойчивая, как русский солдат, идущий на приступ, скотина не была обескуражена первой неудачей. Упершись в полузамерзшую землю копытами, бык старался вскарабкаться по откосу. Заметив это, дядя обнажил шпагу и, тыча ею в морду животного, закричал крестьянину:
— Эй, милый человек, усмирите вашу скотину, а то я проткну ее шпагой! — И при этих словах он уронил ее в ров.
— Снимай скорее камзол и бросай его быку! — Закричал Машкур.
— Спасайтесь в виноградник! — посоветовал крестьянин.
— Ату, ату его, Фонтенуа! — приказал сержант.
Пудель бросился на быка и, зная с кем имеет дело, вцепился ему в ляжку. Гнев животного обратился на собаку, но, пока бык в ярости потрясал рогами, крестьянину удалось накинуть ему петлю на задние ноги. Ловкий прием увенчался полным успехом и положил конец враждебным действиям быка.
Бенжамен вернулся на дорогу. Он думал, что Машкур подымет его насмех, но тот был бледен, как полотно, и колени у него дрожали.
— Успокойся, Машкур, а то мне придется пустить тебе кровь. А о тебе, храбрый Фонтенуа, можно сочинить столь же прелестную басню, как басня Лафонтэна «Голубка и Муравей». Кто бы мог подумать, что я окажусь в долгу у пуделя!
Деревня Муло притаилась у подножья широкого холма за рощей из ив и тополей на левом берегу речки Беврон, в которую упирается дорога из ла Шапеля. Первые деревенские домики, белые и нарядные, как идущие на празднества крестьянки, уже виднелись на краю дороги. В их числе был и кабачок Манетты. При виде обледенелой вывески, подвешенной к слуховому оконцу, Бенжамен запел во весь голос:
При звуке так хорошо ей знакомого голоса Манетта, вся зардевшись, выбежала на порог.
Это была, действительно, красивая крестьянка, толстощекая, белолицая, и в то же самое время немного слишком румяная, точно несколько капель красного вина пролились в молоко.
— Господа, — сказал Бенжамен, — прежде всего разрешите мне обнять нашу хорошенькую трактирщицу в виде задатка за тот вкусный завтрак, который она нам сейчас приготовит.
— Не трогайте меня, господин Ратери, — сказала Манетта, уклоняясь. — Идите обнимайтесь с барышней Менкси.
«Повидимому, слух о моем сватовстве проник уже всюду, — подумал дядя, — и постарался об этом, конечно, господин Менкси. Значит, ему очень хочется иметь меня своим зятем, и, если я ему сегодня не нанесу визита, это не заставит его прервать переговоров».
— Манетта, — сказал он, — оставьте в покое барышню Менкси и лучше окажите нам, есть ли у вас рыба в садках?
— Рыба есть в садках у господина Менкси, — ответила Манетта.
— Манетта, обдумайте свой ответ, спрашиваю вас вторично, — есть у вас рыба?
— Мой муж пошел удить и скоро должен вернуться.
— Ну, ждать мы не можем, поэтому приготовьте нам яичницу из всех яиц, какие только у вас найдутся, и положите на рашпер столько ветчины, сколько на нем поместится.
Вскоре завтрак был готов. Пока яичница шипела, пузырилась и румянилась на сковороде, ветчина поджаривалась. Яичницу уничтожили в одну минуту.
Взялись за ветчину: дед ел из чувства долга, так как человеку необходимы здоровье и силы; чтобы исполнять свои обязанности; Бенжамен ел ради развлечения; сержант же ел молча, сосредоточенно, как человек, только для этого и севший за стол. Бенжамен был за столом великолепен, но его благородный желудок не был чужд зависти — этой столь низкой страсти, заставляющей тускнеть все, самые блестящие качества.
Он с разочарованным видом смотрел, как ел сержант; так, по всей вероятности, Цезарь наблюдал бы с высоты Капитолия за Бонапартом, выигрывающим сражение при Маренго. После нескольких минут такого безмолвного созерцания он решил обратиться к сержанту с вопросом.
— Питье и еда — два сходных между собой действия, на первый взгляд вы примете их за двоюродных братьев. Но питье настолько же превосходит еду, насколько орел, садящийся на вершину скалы, выше ворона, торчащего на макушке дерева. Еда — потребность желудка, питье — потребность души. Еда — заурядный ремесленник, а питье — художник. Питье вдохновляет музыкантов на сладкие мелодии, поэтов — на блестящие строфы, философов — на высокие мысли, еда же только засоряет желудок. И вот я льщу себя надеждой, сержант, что по части выпивки я не уступлю, а, может быть, даже и превзойду вас, что же касается еды, то, признаюсь, по сравнению с вами я дитя, вы не уступите в этом, пожалуй, даже и самому Артусу, и я уверен, что вы могли бы утереть нос любому индюку.
— Это потому, — ответил сержант, — что я ем за вчерашний, сегодняшний и завтрашний день.
— Позвольте же мне предложить вам еще за день вперед вот этот последний кусочек ветчины.
— Благодарю, но всему есть мера.
— Но творец, обрекший солдат на жизнь, полную резких переходов от изобилия к крайнему лишению, наделил их в то время двумя желудками; второй желудок — это их ранец, положите себе в ранец вот эту ветчину. Машкур и я — мы оба уже сыты.
— Нет, — ответил солдат, — мне не нужны запасы. Пища всегда найдется, но позвольте отдать этот кусок Фонтенуа, мы привыкли делить с ним все пополам — и горе и радость.
В это время вошел муж Манетты, неся в своем мешке живого угря.
— Машкур, — сказал Бенжамен, — уже полдень, — время обедать, как ты относишься к тому, что мы пообедаем этим угрем?
— Нет, пора в путь, мы лучше пообедаем у Менкси.
— А вы, сержант, как относитесь к тому, чтобы закусить этим угрем?
— Я никуда не тороплюсь, — сказал сержант, — так как бреду куда глаза глядят, и где бы я ни был вечером — на любом ночлеге я чувствую себя дома.
— Великолепный ответ! А какого мнения придерживается почтенный пудель?
Посмотрев на Бенжамена, пудель вильнул раз-другой хвостом.
— Очень хорошо, молчание — знак согласия. Нас трое против одного. Машкур, ты должен подчиниться большинству. Большинство, друг мой, это — могущественнейшая в мире вещь. Поставь с одной стороны десять мудрецов, а с другой одиннадцать дураков, и дураки одержат верх.
— Угорь великолепен, — сказал дед, — и если у Манетты найдется в доме свежее сало, то она может изготовить превкусный мателот. Но, черт возьми, мое взыскание! Нельзя же пренебрегать королевской службой.
— Обрати внимание, — сказал Бенжамен, — что кому-нибудь непременно придется отвести меня под руки домой, и если ты уклонишься от этой обязанности, я перестану считать тебя своим зятем.
Так как Машкур очень дорожит своими родственными отношениями с Бенжаменом, то он остался.
Когда угорь был готов, все сели за стол. Мателот, приготовленный Манеттой, был произведением искусства; сержант не мог им вдоволь налюбоваться. Но произведения кулинарного искусства — вещь непрочная, ему едва дают время остыть. Единственное, что выдерживает в области искусства сравнение с кулинарным произведением, это — произведения журналистики. Да и то рагу можно подогреть, паштет из гусиной печенки продержится целый месяц, за окороком ветчины любители соберутся не раз, но газетная статья представляет интерес лишь один день. Не дойдя до конца, вы уже забыли начало, а пробежав всю — ее швыряют на бюро, как бросают на стол уже ненужную после обеда салфетку.