Данчич говорил, а Кедров продолжал думать о Леде обыкновенными, простыми, старыми как мир словами. Он думал о том, что могло создать союз этого заоблачного человека с красивой, чувственной, земною Ледой, думал, какое у нее тело и каким невыносимым блаженством было бы целовать ее губы и, приникнув близко-близко, смотреть в эти необыкновенные лиловые глаза. То, что он слышал в ресторане, те шутливые выходки Леды с Володей Шубинским, которые совершенно бескорыстно волновали Кедрова своею оригинальностью и красотой, потухли вместе с электрическими огнями, музыкой неаполитанцев, оставив по себе одни определенный, зовущий образ. Что случилось, куда девалось восхищение художника, мечты о новых формах жизни, новой искренности, новых чувствах? Вот сидит он, маленький, растерявшийся Кедров, трусливо прислушивается и ждет чего-то, не видя и не рисуя себе никакого выхода, ничего не испытывая, кроме мелкого любопытства, зависти и тайных несбыточных надежд. Что ему эти благоухающие слова о свободе, о мысли, о человеке, когда он не может объяснить себе, что делается там, в глубине квартиры, за полуоткрытой стеклянной дверью, отчего прекратился смех, что значит эта ужасающая тишина, почему так спокоен Данчич…
— Не нужно фактов, — слышалась все та же монотонная речь, — не нужно логики, не нужно слов. Ищите новых путей, страшных путей. Найдите в мыслях своих, в глубине себя темное поле и темную ночь, забудьте жизнь, оставьте позади себя людей, чувства, ваши собственные тела и с проклятием, очертя голову, устремитесь вперед… Кедров, — внезапно воскликнул он, — пойдите сюда! Пойдите сюда скорей. Чего вы испугались? Дайте мне ваши руки… Вы чувствуете два тела — мое и ваше? Ага!.. А вы чувствуете две мысли — мою и вашу?.. Вот мы сплели пальцы, и вы различаете себя и меня. А если бы нам удалось сплести наши мысли, свободные, безгранично смелые, если бы великое множество людей, вдруг освободившись от всего, что знает и к чему привыкло, могло соединиться в одну грандиозную мысль!
Данчич говорил, говорил, и Кедров чувствовал свои руки в его холодных и цепких пальцах, слышал, как стучит маятник столовых часов, задыхался от тягучего, колдовского запаха туберозы и не заметил, как философ откинулся на спинку дивана и заснул. И, только услышав его спокойное сонное дыхание, Кедров тихонько высвободил руки и встал. Все кружилось, кружились мысли, но почему-то уже не было ни беспокойства, ни ревности, ни любопытства. Он стоял посреди комнаты, и ему казалось, что жизнь с невероятной быстротой уходит от него вперед, что кругом рушатся стены, гудят колокола и слышится победный, торжествующий смех. А у него не хватает смелости побежать вдогонку, в его душе нет смеха, нет вдохновения, нет торжествующих слов, и его нескладное, загрубевшее в изысканиях и постройках тело неспособно ни на какие чувства, кроме первобытной жажды обладания, животной страсти… Опять смеются Володя Шубинский и Леда… Почему не на нем, Кедрове, остановился ее выбор? Потому что у него «круглое, обветренное лицо и нестерпимо счастливый вид»?.. Ах, какая ужасная духота, как мучительно пахнет цветами! Что делать? Куда бежать? Как страшно выйти из темноты!
Закрыв лицо руками, он стоял все на том же месте, боялся пошевелиться и ждал. Звонко стукнула дверь. Володя Шубинский и Леда шли по коридору, и слышались их голоса.
— Вы никогда к нам больше не придете, Володя, — говорила Леда, — я никогда вас не позову… А может быть, позову завтра. Что это? Вы плачете, бедный мальчик… Ну, одевайтесь скорее, мне хочется спать. Возьмите яблоко на дорогу. Скорей, скорей… Интересно знать, чье это пальто? Кого с собой привез Капитон?.. Подождите… Целуйте… Довольно. Думайте, что это ваш последний поцелуй.
Щелкнул французский замок.
— Капитон! — певучим голосом говорила Леда, идя через столовую в кабинет. — Почему вы сидите без огня?
Кедров кашлянул и переступил порог. И вдруг что-то с силой толкнуло его в сердце, на минуту ослепило глаза, и он едва не лишился чувств. Он увидел Леду совершенно голую, увидел тело поразительной чистоты линий и белизны, в одних золоченых туфлях на высоких каблуках, увидел гордо поднятую прекрасную голову с тяжелой, падающей на спину прической. Блеснул тонкий браслет на одной руке у плеча, блеснули большие, ясные и гордые глаза.
— А, это вы, меценат, — спокойно говорила она, останавливаясь и выбирая в вазочке виноград, — Данчич, наверное, заснул, что же вы не уходите домой?.. Боже мой, как вы ошеломлены! Разве вас не предупреждал Капитон, почему у нас такая жара? Представьте себе, какой ужас — я осмеливаюсь ходить у себя дома так, как мне нравится. Я влюблена в свое тело и позволяю на него смотреть другим. Боже, какая я преступница!.. Сейчас вы уйдете домой, но на одну минуту вам разрешается присесть и выпить глоток вина.
Любуясь собой, она медленно прошлась по комнате мимо широкого, задрапированного плюшем трюмо.
— Жизнь должна быть красивой, Кедров, и в том, что я делаю, нет положительно ничего оригинального и смелого. Забудьте о том, что сегодня весь вечер вы слышали звонкие, эффектные слова, попробуйте быть просто искренним и спросите себя, может ли женщина с прекрасным молодым телом, не стыдясь, не преследуя никаких целей, появляться обнаженная в толпе? Конечно, может, и даже смешно говорить, как это старо и просто. Однако все признают, и никто не делает. Запрятали тело в полотняные, шелковые мешки, опошлили его альковом, сделали предметом запретного, низменного любопытства. А потом умирают от испуга при виде женщины, объявившей войну мещанам и ханжам. Почему вы все молчите, Кедров? Будьте же наконец свободны. Не отводите глаз.
Кедров опомнился, шагнул вперед и молитвенно протянул руки.
— Я сейчас сойду с ума, — произнес он дрожащим голосом, — вы — богиня… Простите мне избитые, пошлые слова. Я глубоко уважаю вас, и если я потрясен, то одной неожиданностью… Благодарю вас, — сказал он, беря из рук Леды стакан вина, — извините, я больше не могу стоять.
Он сел на стул, а она — поодаль от него, на край стола. Было тепло, ярко горела лампа, пахло гиацинтами и туберозой, и Кедрову показалось, что теплота, и свет, и усыпляющий, безумный аромат исходят от одного источника — прекрасного тела Леды. И у него уже умерла память и больше не нашлось слов.
Между тем Леда положила себе на колени ветку винограда, отрывала его по ягодке и говорила громким, поющим голосом:
— Добрый, скучный Данчич прочел вам лекцию о величии мысли, об освобождении ее из плена логики и знаний и заснул. Умный, искренний, бестелесный, обожаемый мною Данчич раз навсегда позабыл о том, что на свете два прекрасных человека и две прекрасных свободы. Человек-мысль и человек-тело. И как уродовалась мысль, прогоняемая сквозь строй запретов и перегородок, так уродовалось и огаживалось тысячелетиями тело. Я презираю вашу отвратительную комнатную любовь с ее приспущенными фитилями ламп, презираю ваш узаконенный прозаический разврат с его так называемыми медовыми месяцами и первыми ночами, презираю затасканные уличные слова: «любовница» и «любовник». И как вам, мещанам с надутыми лицами, стыдно видеть ваших голых жен и дочерей, так мне стыдно при одной мысли, чтобы я позволила когда-нибудь умолять себя о поцелуях, позволила бы дрожащими руками раздевать себя… Вижу по вашим глазам, что вы сейчас подумали о Володе. Володя — милый, чистый, неиспорченный мальчик. Володя — миг. Он плакал от восторга, целуя мои колени. Это были случайные прикосновения цветка. И конечно, он не мог быть моим любовником и никогда не будет. И никто из вас, трусливых, комнатных людей, — ни он, ни вы, ни Данчич. Потому что самый умный и самый глупый из вас одинаково пошлы с первых шагов. И все вы любите одни процесс раздевания, а не любовь. Отсюда — и стыд, и мещанское лицемерие, и ханжество. Помните, Кедров, что только мужчина будет виноват в том, что на земле навеки умрет любовь, что она выродится в мелкое уличное любопытство и перестанет быть великой тайной и великим культом. Ну, меценат, давайте чокнемся за великий культ и за моего будущего… сообщника, за нового, мудрого и свободного человека. А теперь вам нужно отправляться домой. Пожалуйста, хорошенько захлопните за собою дверь.