Выбрать главу

Его голос был странно тяжел и спокоен, и по-прежнему ему казалось, что нет тех слов, которых бы он не осмелился произнести. Наслаждаясь своей решимостью, нарочно отдаляя минуту, он поместился на площадке так, чтобы загородить женщине проход в вагон. И ему было приятно, что свет от фонаря падает ему на лицо.

— Мне думается, — принужденно улыбаясь, сказала она, — что прежде всего люди должны быть хотя бы немножко знакомы… А то выходит, извините меня, как-то уж слишком по-гвардейски.

— Почему же непременно знакомы? — возразил Нагурский. — И при чем тут гвардейство? И наконец, разве вашего звания учительницы, а моего — офицера не достаточно, чтобы каждый из нас мог рассказать другому половину его жизни? Все это пустяки, и важно только одно: нравится ли вам мое лицо, цвет волос и прочее. Если да, то вы останетесь здесь, а если нет, то никакие этикеты не спасут вас от скуки, и вы уйдете спать.

— Послушайте, — сказала она надменно, — что-нибудь из двух: или вы искатель веселых дорожных приключений, или же хотите казаться оригиналом. Но, во всяком случае, разрешите полюбопытствовать, что вам от меня угодно?

— Совершенно то же, что и вам от меня, — невозмутимо произнес Нагурский. — Вы, например, мне очень нравитесь, и я убежден, что я вам нравлюсь также. В чем же затруднение?

Разве вы, женщины, думаете о нас и о сближении с нами по какому-либо особому рецепту? Разве каждую ночь, закутываясь в одеяло, вы не представляете себе подробно нашего тела, а встречаясь с нами на улице, не производите оценки нашему росту, сложению, мускулатуре и так далее? Э, полноте, вы — замужняя женщина, и не мне объяснять вам. Я думаю, еще гимназисточкой, секретничая с подругами, до мельчайших деталей изучили кое-какие вещи… Ха-ха-ха!.. А что вы хмурите ваши брови и делаете презрительную гримасу, так это потому, что корсет и юбка сильнее вашей логики и всех ваших знаний. Предрассудок гнетет вас, как и всякую тупую, добродетельную жену священника или там аптекаря, черт бы их побрал совсем! И есть вещи, о которых вы втихомолку можете думать до изнеможения целыми днями, но не дай Бог заговорить о них вслух. Так вот же вам, слушайте! По-моему, умные, или, как у вас там говорится, эмансипированные, женщины не должны стыдиться своих желаний и могут отдаваться лакеям и денщикам своих мужей с такой же легкостью, как мы, мужчины, берем горничных и нянек. Раз-два-три, и до свиданья. А если вам нравится первый встречный, то лучше отдайтесь этому первому встречному, чем лицемерно отводить в сторону глаза и в то же время представлять себе, как бы он был хорош в постели.

Нагурский продолжал говорить в тех же искусственно грубых выражениях, стараясь заглушить железное громыханье колес, и его слова, раздававшиеся в замкнутом пространстве площадки, казались ему неопровержимо мудрыми и простыми. А в резком контрасте этих неуклюжих, тяжеловесных слов с безукоризненно белым кителем, утонченными манерами, сдержанным звяканьем шпор было для самого Нагурского что-то завлекательное, одурманивающее, заставлявшее невольно катиться вниз по наклонной плоскости. У него горели глаза, смотрел он на молодую женщину как бы с высоты, и ему было приятно, что она борется между желанием уйти в вагон и любопытством.

— Я совершенно не понимаю вашей горячности, — прерывая поручика, сказала она. — Вы разразились длинным монологом, как будто до этого мы с вами Бог знает сколько времени говорили на совершенно определенную тему. И обращались вы к какому-то невидимому противнику, ибо не могу же я принять все ваши восхитительные сентенции на свой счет!

Она смотрела на поручика сквозь блестящие стеклышки пенсне спокойными матовыми глазами, принужденно улыбалась, и в складках ее темного суконного платка таилась прежняя недоступность. Голос у нее был тоже спокойный, в движениях чувствовалось спокойное достоинство и сухость, и даже волосы, причесанные идеально кругло, бросали на ее лицо какую-то сухую и спокойную тень. Видимо, она ждала возражения или ответа, но поручик, позабыв о своих речах, жадно смотрел на нее в упор, тихонько покачивался всем станом, смеялся и шевелил усами.

— Итак, — говорила она, делая движение к дверце, ведущей в вагон, — позвольте еще раз полюбопытствовать, что вам, собственно, от меня угодно?

— Ха-ха-ха! Это мне нравится, — произнес Нагурский уже своим излюбленным тоном, как бы дурачась и цедя сквозь зубы слова. — Что мне угодно? Я же вам имел честь объяснить, что угодно каждому мужчине от красивой женщины и каждой женщине от красивого мужчины. Конечно — тело. Тело, и больше решительно ничего.

Загораживая проход в вагон, поручик смеялся странно коротким, презрительным и беспощадным смехом, и молодой женщине вдруг показалось, что этот смех раздевает ее с головы до ног.

Площадка качалась и вся была полна непонятного движения, и поезд точно проваливался куда-то вниз, а к самым стеклам окошек справа и слева приникло сизое, перепачканное чернилами небо. Это небо, и стиснутый с четырех сторон воздух площадки, и нестерпимое громыханье колес наполнили душу женщины каким-то бестолково-приятным кошмаром, в котором не было ничего похожего на жизнь, не было ни страха, ни стыда, ни протеста. Она не знала, что делать, и ей было и весело и странно, что лицо, наклонившееся к ней темными, горячими губами, не кажется ей отвратительным и пошлым.

— Пустите, я пойду спать, — говорил за нее какой-то чужой и слишком спокойный голос, и она старалась пройти мимо Нагурского в вагон. — Пустите же, — повторила она и тут же почувствовала себя в объятиях.

В одно мгновение она припомнила всю свою скрытую, обособленную, вторую жизнь, похожую на комнату с заколоченными окнами и запертыми на ключ дверями, куда не заглядывал ни один человек. Там было дерзко, таинственно и свободно, и в темноте разгуливал голый смеющийся зверь, изобретательный и ненасытный. И она одна имела ключ от дверей и радостно входила в темноту, оставляя одежду на пороге, а он с жадным хохотом брал ее на руки, как беспомощного ребенка…

Да, это он, этот смеющийся офицер, это его ненасытный и жадный хохот, его жаркие уста и властные, неумолимые руки…

Нагурский видел, как странно закинулось ее лицо и куда-то полетело пенсне, и потом, целуя ее губы, он ясно ощущал, что ее голова приникла к железной стенке вагона. И в железной неподвижности головы, в зацепившемся о пуговицу кителя шнурочке пенсне, и в том, что тяжелый суконный платок, распахнувшись около плеч и шеи, не может скатиться на пол, было что-то слишком материальное, унизительное для обоих. Было неудобно и трудно, и ее руки больно щипали поручику шею, а желтый гаснущий свет фонаря, мешаясь с чернильным отблеском неба, тонул в глубине глаз и, падая на застывшую улыбку, делал ее мертвенной и дикой.

— Я презираю вас, — сказал Нагурский через минуту и грубо растрепал ей волосы. — Уходите, я презираю вас.

Женщина конвульсивно запахнула платок над головой и, точно бросаясь в пропасть, ринулась через дверцу в вагон.

IV

Спал поручик крепко и проснулся минут за пять до приезда в Нижний. Ни студентов, ни женщины в золотом пенсне уже не было, а пока он оправлялся и затягивал желтые лакированные ремешки портпледа, поезд подошел к вокзалу.

На вокзале Нагурский смотрел расписание пароходов, посылал сестре в Саратов телеграмму, потом сидел в буфете и пил кофе. Затем нужно было торопиться на пароход, а на пароходе — устраиваться в каюте, мыться и переодеваться, и все это как-то мешало подробно вспомнить о том, что случилось ночью.

И когда Нагурский, умытый, раздушенный, в свежем кителе и вычищенных рейтузах вышел на палубу, увидал вдали, на высоком зеленом берегу, крошечные товарные вагоны, то решил, что о происшедшем в дороге не стоит думать совсем. Скучно, грубо, прозаично и в общем похоже на десятки других, случайных и только на первый взгляд завлекательных встреч. Сегодня продавщица кондитерской, завтра жена полкового командира, послезавтра сиделка Красного Креста, а в промежутках — фарсовые актрисы, цирковые наездницы и гимназистки старших классов. Все это в конце концов приелось, и минутами кажется неинтересным даже обладание королевой.