Ставни и половина окон все в ряд полуоткрыты. Клубятся лиловые тени. Странно неподвижен рояль со вчерашним букетом сирени в шарообразной японской вазе.
В столовой хоть шаром покати — ни молока, ни хлеба, ни чаю. Приходится выпить пол графина воды. Если ступать осторожно босиком по половицам, то можно прокрасться на крыльцо, мимо людской, мимо спящих за дверью Веры и Елизаветы и увидать на дворе массу интересных вещей.
Никому не нужный, полуразвалившийся сарай с когда-то, где-то и почему-то обгоревшими столбами, с выглядывающими из ворот седыми копнами сена. Воробьи, голуби и вороны. Дворняга Желтый на задних лапах, с вечно вытянутой в струну толстейшей цепью и высунутым от натуги красным языком.
Просыхающие лужи. Высокий столбик водопровода с заржавленным краном и вечно бегущей тоненькой, стеклянной струйкой воды.
Завернувшись в одеяло, тихонько спускаешься по ступенькам на двор и голыми до колен ногами ощущаешь то холодную, то горячую землю, то ласковую траву, то мелкий приятно колючий гравий.
С полузажмуренными глазами, в каком-то новом солнечном сне идешь без оглядки, долго-долго, навстречу желтому барбосу, натянувшему цепь, и медлишь. Как блаженно погружаются ноги в мякоть полупросохших луж, и как блаженно щекочет пальцы теплая, влажная, рассыпчатая и чистая-чистая грязь. Я не скоро подойду к тебе, Желтый, и, может быть, совсем не подойду, бросайся сколько тебе угодно. Я сяду на заросший травой откос конюшни, и томительно протяну ноги, и буду дремать на солнце, распахнув одеяло, — голый, горячий, крепкий и душистый, как антоновское яблоко. Буду дремать и думать. Буду думать о стыдном. Почему так приятно думать о стыдном и почему стыдное стыдно? Солнце печет колени, желтый барбос надрывается в двух шагах от меня с высунутым языком и тоскливо устремленными на меня глазами, тонкая струйка воды бежит и бежит из крана в старый деревянный ушат. Когда же, наконец, придет умываться Вера?
И вот она приходит. И вот сегодня, как и вчера, и неделю тому назад, не замечая меня, отмахиваясь полотенцем от надоедливого барбоса, она развинчивает кран и подставляет жаркое заспанное лицо под толстую, упругую и сердитую струю воды и поспешно плещет рукой по обнаженным плечам и шее. Я вижу тонкую, врезавшуюся в ее стан тесемку от ночной юбки и голые розовые ноги, молодые, как и мои. Мне уже давно говорили, что не только смотреть на Веру, когда она лежит в постели или умывается утром, но и думать об этом нехорошо, грешно и стыдно. И, только наполовину поверив этому, я весь горю от веселого, радостного чувства стыда. Что такое этот веселый, радостный стыд?
И почему сегодня, увидав меня в первый раз на зеленом откосе конюшни, Вера обмотала полотенце вокруг шеи и с визгом побежала на крыльцо?
Мой гарем
По телефону:
— Все-таки вы мне позвонили. Я знала, что вы обязательно позвоните.
— Вы всегда все знаете. Это самая противная черта в вас.
— Я очень рада, что вы злитесь.
— Да, я злюсь. Вы — глупая девчонка. Почему вы вчера не вышли?
— Не хотела.
— Но вы даже не приблизились к окну. Я полчаса бегал взад и вперед по переулку, как гимназист.
— Я видела.
— Откуда вы видели?
— Я просидела все время на верхней площадке лестницы на подоконнике.
— Вот как. Ну и что же?
— Я хохотала над вами и слышала, как вы сказали извозчику страшно злым голосом: «Пошел в «Континенталь».
— Очень хорошо, я поехал к Ванде и целовал ее вместо вас.
Еще по телефону:
— С вами говорит египтянка. Вы слишком упорны в своем решении.
— Да, я упорен. Мы никогда не будем знакомы.
— Но вчера вы были обязаны подойти ко мне, когда я позвала вас глазами.
— И все-таки я не подошел.
— Почему?
— Потому что я люблю вас.
И еще, мимоходом, в зеленой гостиной:
— Ольга, куда вы?
— Ах, вы разве здесь?
— Не притворяйтесь, вы прекрасно знали… Это же ваша система.
— Какая система?
— Пробегать мимо. Вы проводите эту систему уже шестой год. Но берегитесь, когда-нибудь вам она дорого обойдется.
— Что вы хотите сказать?