— Ты не оставишь меня? — сказала она, когда мы были у ее подъезда. — Впереди — целая ночь. Одна я сойду с ума.
Я не стал спрашивать, где этот, как называл его Витя, я покорился.
— Прости меня…
Я ставил машину, издали увидел Надю под козырьком подъезда, такую несчастную, такую одинокую в свете фонаря.
Новые жильцы уже въехали, подъезд был свободен, мы поднялись лифтом. Надя никак не могла попасть ключом в замок, в конце концов дверь открыл я. Руки у нее были ледяные.
Я сразу же позвонил Тане, сказал, что Виктор жив, в реанимации.
— Но ты, наконец, едешь домой?
— Я звоню из ординаторской, — соврал я. — Мне разрешили… Пока мы будем здесь.
Таня положила трубку.
Ужасно хотелось пить, все пересохло. Я выпил две кружки воды из-под крана.
— Я сейчас поставлю чай, — сказала Надя. И забыла. Она ходила, запустив пальцы в виски:
— Боже мой, боже мой, за что? Почему это должно было именно с ним случиться? Со мной? Я вырвала его оттуда, он чуть было там не пристрастился к наркотикам. У него так хорошо все здесь шло. Они делали эту работу… я тебе говорила…
Профессор так хвалил его… Сотрясение мозга! Скажи, ты мне всю правду сказал?
— Даю тебе слово.
Конечно, я не сказал ей всего.
— Поклянись дочерью!
— Надя, что ты говоришь? Подумай все-таки…
— Прости. Я плохо соображаю. Я ничего не соображаю сейчас!
— Он здесь один жил?
— Но у него в Москве отец есть, в конце-то концов. Я высылала ему на жизнь.
Молодой парень, один, в этой огромной квартире…
Надя достала коньяк, стопки. Мельком увидела себя в зеркале бара и, потушив верхний яркий свет, — глаза режет! — включила торшер в углу.
— Выпей. Я замучила тебя.
Она попробовала налить, стекло звякало о стекло. Налил я. Мы выпили.
— Возьми в холодильнике что-нибудь, там все есть. Закуси. Я ничего есть не могу.
Мы выпили еще.
Доставая из бара коробку шоколадных конфет, Надя уже пристально глянула на себя в зеркало:
— Ты смотришь вот это? — она провела рукой от щек к шее. — Это я подтяну. Там прекрасно это делают. Впрочем, здесь тоже научились. А ты невнимателен, — она пальцем тронула горбинку у себя на носу.
— Я хотел еще в тот раз спросить.
— Это мой идиот решил показать мне Италию и сам сел за руль. Вот — результат. Но там способны делать чудеса. Только еще шрамчик остался. Под прической. Его не видно. И тоже было сотрясение мозга. Это меня сейчас немного обнадеживает.
Во дворе завыла машина.
— Не твоя?
Я посмотрел в окно. Выл и брызгал огнями во все четыре стороны «мерседес» у соседнего подъезда.
— И так каждую ночь, — сказала Надя. — Полон двор дорогих иностранных машин.
Такое быстрое превращение. Откуда? Стоит пройти мимо, она уже воет. Боже мой, боже мой, представляю, что с ним будет, когда он вернется и узнает. Он с нее пылинки сдувал. Ему сейчас предлагают — послом в Киргизию. Или что-то вроде. Я ему сказала: туда он поедет один.
И попросила:
— Позвони.
Я позвонил медсестре на пост: ей я оставил деньги. Сонным голосом она сказала, что состояние такое же, она только что подходила к нему. Наде я сказал, что — лучше, сестра только что оттуда, поила его. В порыве она поцеловала меня, дохнув шоколадом и табачным перегаром:
— Ты мой единственный настоящий друг! За всю жизнь — единственный! Я недавно вспоминала… Мы возвращались с тобой поздно, уже трамваи не ходили. И вдруг — грузовой трамвай, две площадки с песком. Ты вскочил, натянул веревку от дуги, я тоже впрыгнула. Какие молодые мы были! Вожатый кричит нам что-то из своей стеклянной кабины, а трамвай идет, нас на задней площадке кидает друг к другу, ты говоришь: какой умный трамвай!.. И теперь, в больнице, все взял на себя. Так только — за родного сына.
Она притянула мою голову к себе, поцеловала благодарно. И — еще, но уже длительно, как когда-то. Я постарался не понять. Я боялся обидеть ее. Надя закурила длинную, из табачных листьев, тонкую сигарету, встала, пошла на кухню.
Принесла ветчину, сыр, доску с нарезанным хлебом.
— Ешь. Ты голодный. Между прочим, ты всегда был недогадлив. Это — твоя особенность. Ешь.
И налила мне стопку. Рука ее уже не дрожала, горлышко бутылки не звякало о стекло.
— Ты извини, я должна переодеться. Снять с себя все эти подпруги. Не могу.
Я остался один за столом. Розовый, влажный квадрат прессованной ветчины, сыр швейцарский целым куском на фаянсовой доске, хлеб, тонко нарезанный. Увидев все это, я только теперь почувствовал, что жутко хочу есть. Я выпил, закусил ломтиком сыра, закурил. Надя вернулась в шелковом китайском стеганом халате до пят, в парчовых, с загнутыми вверх носами туфлях на босу ногу, отсела на диван в углу гостиной. Поставив рядом с собой пепельницу, курила. В сущности, она уже справилась с собой. Я хотел сказать, что я, пожалуй, поеду, но в этот момент заговорила она:
— Нет, какая я дура! Какая идиотка! Всю жизнь я хотела видеть рядом с собой такого человека, каким был мой отец. Но таких нет, не бывает больше. Ты думаешь, этот сам всего добился, сам повез меня в Италию? Я за него сделала его карьеру.
Я! А у меня уже готова была кандидатская. Я могла бы защитить докторскую, мне прочили будущее. Но — рабское наше воспитание. Так нас воспитывали столетиями: муж, а ты — за мужем. Я смотрю здесь на молодых, я им завидую: женщины ярче мужчин. Мужчины выродились. Ох, какая идиотка! Вот теперь его сошлют в эти степи, я это название даже разгрызть не могу, куда его сошлют: Кыргызстан… Я ему уже сказала… — она пересела нога на ногу, тщательно запахнулась. — Ты думаешь, вы правите миром? Миром повсюду правят женщины. Но у нас — из-за спины мужа. И только — из-за спины. А на сцене — вы. Так надо, чтоб хоть смотрелся на сцене. А то же — стыд и срам. А рот раскроет… Витя — вот моя надежда и гордость. Вот кто смог бы, — она заплакала. — Он действительно талантлив, ты не знаешь. Но я не могла разорваться.
Розовый свет торшера едва достигал туда, где она сидела. На итальянском, под старину, диване, какие теперь в большом количестве продаются у нас, в шелковом китайском халате с драконами, постриженная под мальчика, с высветленными, как теперь это называют, тонированными локонами-перышками, сидела сгорбленная старушка с маленькой после стрижки головой, сморкалась в крошечный платочек.
— Завтра я привезу туда профессора. Переломы срастутся, Бог даст, — она мелко перекрестилась, раньше в ней этого я не знал. — И сотрясение мозга, если вылежать… Я другого боюсь…
Она не сказала, чего боится, но я понял ее. Я думал о том же. Сломанная кость срастется, а вот если человек сломался…
Когда я вернулся домой, Таня не спала:
— Хороший день рождения устроил ты своей дочери. Семнадцать лет… И что, вот так будет продолжаться всю жизнь?
Но ни оправдываться, ни успокаивать я сейчас не мог.
Глава Х
В одно из посещений я чуть не столкнулся с отцом Виктора во дворе больницы. Я шел, задумавшись, и, уже пройдя, оглянулся: что-то толкнуло меня. Старый человек удалялся к воротам, с лысого затылка свесилась седая косица. Он тоже оглянулся.