— У нас тут что, проезжий двор? Ты, мать, ночлежку устроила? Знай, я не потерплю!
Но я аккуратно платил в срок и умел забывать, если у меня одалживали деньги.
Одалживать, разумеется, приходила тетя Поля. В платочке, в переднике, давно потерявшем цвет, она его, похоже, и ложась спать, не снимала, остановится тетя Поля в двери, горестно подпершись, будто меня жалеючи: «Все пишешь… Тебе, может, чего постирать?..».
А младшей дочери и двадцати не было, но у нее уже был двухлетний сынишка: от солдата родила. Солдат все служил, что-то уж очень долго он служил. Мальчик родился без кожи, не жилец на этом свете, так тетя Поля мне рассказывала, она многие горести свои рассказывала мне. Она и выходила внучонка. Рыженький, глазки рыжие, понятливые, только не разговаривал еще. Случалось, сплю я одетый на диване, если поздно работал (кроме этого дивана с двумя валиками и высоченной спинкой, стола и стула, больше ничего в моей комнате не помещалось), а он войдет, катает передо мной автомобильчик, ждет терпеливо, когда проснусь. У меня всегда для него были припасены конфеты. Иной раз и мать, если никого нет дома, приходила, садилась на краешек дивана, вроде бы, посмотреть, как он катает машинку, мне стоило к ней только руку протянуть. И, грешен, однажды это чуть не случилось. И хорошо, что не случилось, а то бы новая забота: куда перебираться?
А я уже привык, и к тете Поле привык, она другой раз и готовила мне: нажарит сковороду покупных котлет или забросит в кипяток две пачки пельменей, с ней вместе и с внучонком втроем и съедим их, только нельзя было ему поливать уксусом.
Хорошо мне здесь было под крышей. Но о том, чтобы привести сюда Надю, и речи не могло идти.
Однако мир не без добрых людей. Мой приятель Гоша, бородатый геолог, уехал в очередную экспедицию, оставил мне ключ. В крохотной его однокомнатной квартирке не мелось и не мылось с сотворения мира, на сером, затертом подошвами паркете кое-где еще сохранились следы лака, какие-то гигантские камни стояли по углам, всюду разбросано снаряжение. Но был телефон: рядом с диваном, на полу. Я более-менее прибрал, подмел, ванну, где был вековой слой ржавчины, отчистил до голубого сияния. Потом Гоша скажет: вот что значит — женщина в доме!
Надя предупредила меня строго:
— Ты не приходи. И не звони. Я сама позвоню и приду.
И случалось, я сидел без корки хлеба, боясь сбегать в булочную, от телефона отойти. А он молчал. Я сидел, писал очередной «материал», а он молчал на полу. Я уже ненавидел его. Или вдруг раздавался звонок:
— Гоша?.. Я что, не сюда попала?
Но встречались и любознательные:
— Теперь вы здесь живете? А как вас зовут?..
— Милочка, Гоша мой друг, понятно? И я тебе, — тут я снижал голос, — я тебе в лучшем случае в отцы гожусь. Если не в деды.
Мне отвечали:
— Возраст не влияет значения…
Когда, наконец, позвонила Надя — хотите верьте, хотите нет, — я почувствовал: это она звонит.
— Здесь очень миленько, — сказала она, войдя и оглядевшись. — Обожди, я потная.
На улице — жара. В метро — задохнуться. Я же с работы. Как у тебя сердце колотится!..
Но уже и у нее в такт моему колотилось сердце.
В своем врачебном белом халате, который я же и завязывал ей на спине, благодарно целуя между лопаток, в моих тапках, искупавшаяся под душем — «Ох, какое счастье в такую жару!», — она пила со мной чай на кухне, и я ухаживал за ней, что-то с плиты подавал на стол. Мы с ней полюбили эту кухню. Бывало, среди ночи, проголодавшиеся, мы сидим здесь, не зажигая света. Синий огонь газовой горелки под плоским днищем чайника, свет луны в окно, и Надя в лунном свете, как русалка.
Откроешь дверцу холодильника, на миг обдаст белое сияние, дохнет холодом из глубины. А каким вкусным казалось все! Никогда так не пах свежий хлеб, да и нет больше той любительской колбасы, мы нарезали ее толстыми ломтями.
В те редкие ночи, когда Надя оставалась здесь, она рассказала мне о своем отце:
— Пойми, я отравлена им на всю жизнь. Я всех с ним сравниваю. А сравнения быть не может, его невозможно сравнить ни с кем.
И попросила:
— Прикрой чем-нибудь эти камни.
Камни, стоявшие в углах (как Гоша эти глыбы втаскивал?), мерцали в лунном свете, как надгробья. Я накидывал на них свою рубашку, Надин ситцевый халатик, он уже перекочевал сюда.
— Отец в детстве снял меня с карниза. Да, да, я была лунатиком. Мне и сейчас в полнолуние… ну, как-то не по себе. В ночной рубашке я шла по карнизу шестого этажа, как он меня снял оттуда — не представляю. Я потом видела этот карниз. С тех пор в полнолуние мне тайком ставили у кровати таз с холодной водой.
Ее отец, как оказалось, был крупный военный, генерал с большими звездами.
Самолет, в котором он летел, врезался в тумане в гору. Про эту катастрофу много говорили, хотя в газетах о ней — ни слова. В те времена у нас не случалось ни катастроф, ни землетрясений, ни пожаров, все это было там, в мире капитала.
Вообще-то лететь он должен был другим самолетом, в котором находились сопровождающие лица, но жена знала, как больней ужалить: «Это ты сопровождаешь такого-то? Не он — тебя, а ты его сопровождаешь! Ты!.. Поздравляю!». И отец переступил через себя, добился права лететь первым самолетом и погибнуть. А второй благополучно приземлился.
Не истоптав и пары туфель, Надина мать вновь вышла замуж: за товарища отца, тоже генерала, заведующего кафедрой военной академии, отбив его у жены, у двух взрослых дочерей и внучки. Та же среда, те же привычки, и приноравливаться не надо. Только на одну звезду у него на погоне поменьше, да годами постарше.
Говорили, он страшно скучал по внучке.
И вот Галя, та самая затрапезного вида худая старуха в очках, которая презрительно не ответила на мое «здрасьте», а я принял ее то ли за няньку, то ли за домработницу, она, хоть не по рождению, оказалась истинная белая кость и голубая кровь. Любя зятя не меньше дочери, она не простила ей ни гибели его, ни ее нового замужества. Она забрала Надю к себе в однокомнатную квартирку, не позволив Наде взять из той огромной квартиры ни одной вещи, только — фотографии отца и его мундир c орденами. Внучка, правнук — вот на кого она только и дышала, ими одними жила, отказывая себе во всем, спала на кухне, на диванчике, поджав ноги.
Надя как-то показала мне фотографию: на палубе речного парохода она с отцом. Ей — лет четырнадцать, уже вполне оформившаяся, она заслонилась от яркого солнца рукой, ладонью наружу, плечом касалась отца, надежной своей опоры. Он — в светлом летнем кителе, в фуражке, трубка в руке. Лицо- будто вырублено из камня.
Но видно, как он гордится дочерью, как душевно близки они. Ими можно было любоваться. Да и любовались, наверное.
— Он был… — она смерила меня взглядом. — Ты на полголовы ниже его: метр восемьдесят, представляешь?
Во мне — метр восемьдесят два, но я, разумеется, промолчал.
А Гоша — мерзавец, вернулся из экспедиции раньше, чем ему полагалось. Да еще — в субботу. Да еще — утром ранним. Я выскочил к нему, успев натянуть тренировочные брюки. После длительного перелета добрых полчаса я держал его на кухне, усадив спиной к двери — в этих домах дверь кухни наполовину стеклянная, — принудительно занимал разговорами до тех пор, пока Надя, свежая, как утро весеннее, не вышла к нам.