Там, в Соборе, недвижно встречало длинную людскую очередь то, что называлось останками генерала Торрихоса. Как адекватно этой реальности и точно это слово «останки», обычно применяемое в таких случаях как щедрая метафора! Потому что то, что осталось от генерала, было действительно просто смесью его плоти и костей.
Понятно, что без малого в два часа ночи в Соборе было немного людей. И если мои товарищи пришли ко мне, чтобы разделить со мной свою огромную боль, то и мне нужно было разделить свою собственную боль и с ними, и с другими людьми, выполнив этот традиционный ритуал.
Когда какое-то действо не является особо важным, нет весомых причин не совершить его. И поскольку этот католический ритуал также не имел особого значения, я уверен, что генерал Торрихос не возражал бы, чтобы его применили и по отношению к его останкам. Не было так уж особенно важным и это моё прощание с ним в Соборе. Но и именно поэтому у меня не было никаких оснований не прийти сюда. А ещё у меня была глубоко интимная, почти физическая потребность в этом.
Ведь каким бы нам ни казался обычным любой ритуал, это вовсе не означает, что в нём нет места для глубокого чувства. Это относится и к поцелую, и к ритуальным объятиям. В Соборе же меня охватило смешанное чувство скорби, неловкости и стыда, в котором только сожаление и скорбь были обозначены чётко. Остальные чувства были как бы размыты. Но они жили во мне, хотя я до конца не понимал ни их, ни откуда и почему они возникли.
— * —
Несколько месяцев назад мы с генералом, и Рони Гонсалесом, который почти всегда его сопровождал, и ещё с кем-то, не помню, с кем именно, летали в Коста-Рику на похороны их общего друга, худенького и маленького костариканца. Этот господин, который, кажется, был болен раком, говорил порой, комментируя свою болезнь, что предпочёл бы быть покойником в тот день, когда ему уже нельзя будет выпить бокал шампанского. Я не фанат шампанского, да и контекст этой фразы меня не радовал, но надо признать, что в этом было что-то от той гордой элегантности, свойственной тореро на корриде. После похорон все, включая и детей покойного, принялись довольно дружно и с видимым удовольствием пить.
Кафедральный Собор в Панаме
На обратном пути в самолёте я сказал генералу, что смерть другого человека воспринимается нами, ещё живыми, с чувством некого преимущества перед покойным, которое мы пытаемся стыдливо погасить в себе. Мы чувствуем, будто мы выиграли. По крайней мере, у покойного. И по той простой причине, что мы ещё живы: нам лучше, чем ему и всем тем, кого уже нет. Разве, например, великий Шекспир не поменял бы все свои творения на ещё одно утро на солнечном пляже у моря? «Я думаю, — сказал я, — что где-то тут прячется ощущение некой эйфории, стыдливо скрываемой, но присутствующей среди пришедших на похороны людей».
Генерал улыбнулся. Вероятно, подумал я, он увидел в этих моих рассуждениях замаскированную классовую неприязнь, поскольку умерший костариканец был очень богатым человеком. И тогда я рассказал ему, как однажды на одной из парижских улиц увидел потерпевшего аварию молодого парня-мотоциклиста, недвижно лежавшего на тротуаре в луже крови. Я остановился подле него в тот момент, когда по тротуару проходила мимо пожилая супружеская пара. Старик, плотно обнимая свою супругу, сделал всё, чтобы пройти мимо, не взглянув на умершего или ещё агонизировавшего перед смертью парня. Старуха же, не поворачивая головы, но искоса буквально вцепилась взглядом в мотоциклиста, и по её лицу в тот момент промелькнула дьявольская усмешка.
И на этот раз генерал промолчал. Но и не улыбнулся. И я знаю почему. Потому что допустить, что смерть ближнего является вашим триумфом, является наследным комплексом идеалистов, для которых материалистическая реальность является чем-то унижающим дух и потому её следует стыдиться. Это неверно. Это аморально и стыдно, но прежде всего неверно. Смерть близкого вам человека не триумф, а наоборот: личное поражение. Это что-то, что нас как бы уменьшает и предостерегает, как довольно точно сказал один английский поэт про звучавший на похоронах колокольный звон, который «звонит и по тебе».
Когда мы хоронили близкого соратника и друга генерала Асканио Вильяласа, смерть которого он глубоко переживал, я напомнил ему сказанное когда-то святым Августином, что если и когда умирает близкий и любимый вами человек, вас покидает и половина Вашего собственного «Я». И как бы Вы ни хотели пойти вслед за той половинкой, Вы не можете и не хотите делать этого, потому что одновременно чувствуете, что половина усопшего ещё живёт в Вас и что было бы жестоко убить и то единственное, что ещё осталась после его смерти. На меня произвело впечатление, как генерал ответил на эту витиеватую фразу, приписываемую святому Августину. Он посмотрел на меня молча долгим взглядом, и потом утвердительно кивнул. И теперь, когда он умер сам, вместе с частичками наших душ, эта мысль и слова святого Августина получили для меня полное подтверждение.