Ровина выжила и жила до 1980 года. Пен умер в 1972-м. Его агитки никто не вспоминает. Зато лирику и декламируют, и поют. В этих стихах-песнях есть пошловатая сладость городского романса, пересказ символистской тематики, лермонтовские демонические нотки и, разумеется, есенинская забубенность. Но иврит сделал с поэтикой Пена потрясающий трюк. Он поднял лирику в общем-то небольшого поэта на заоблачную для того высоту. Как такое случается? Я думаю, дело в том, что Пену, наряду с другими поэтами его поколения, достался язык, не знавший перегрузки и порчи в результате длительного и не всегда аккуратного обращения.
Правда, танахическая Песнь Песней, как и лирика испанского ивритоязычного «золотого века», продолжает парить над современной ивритской поэзией, но иврит сейчас другой. В создававшей его плеяде энтузиастов и поэтов Пен занял почетное место, поскольку играл с ивритом талантливо и изобретательно. Процесс произнесения его ивритских стихов доставляет, можно сказать, вкусовое удовольствие. К сожалению, при произнесении немногих сохранившихся русских опусов Пена язык и нёбо умоляют о пощаде.
Вот и вся история. На мой взгляд, то была не любовь, а пьеса, придуманная и сыгранная людьми, сформированными русским Серебряным веком. И системой Станиславского.
В конце восьмидесятых годов я подружилась с некоторыми людьми «Габимы» и была оштрафована билетом на постановку «Простой истории» по Агнону. Штрафовали меня за общую нелюбовь к системе в искусстве и к системе Станиславского в том числе.
Билет был в почетный восьмой ряд, что подсказывало необходимость каракулевой шубки, давно просившейся из шкафа на прогулку. Все шло чин чинарем, пока на сцене не решили иллюстрировать погром разрезанием пуховых подушек крестообразным движением бритвы. На этом театр, в сущности, закончился. Началась суматоха. Пух прилипал к потной коже, штапелю, шерсти, изделиям из хлопка и льна и, разумеется, к каракулю моей шубки и бархату шляпки. Я чихала, кашляла и чесалась не меньше и не больше, чем окружающие. К счастью, у меня не случился приступ астмы, как у моей соседки слева.
Следующий билет был в экспериментальную студию театра, расположившуюся в подвальчике. Летняя жара, камерная обстановка, первый ряд и предстоявший ужин в ресторане требовали легкого светлого платья. Давали, кажется, «Мессию» Йосефа Мунди; надеюсь, что память меня не подводит. Во всяком случае, мне обещали нечто концептуально-философское с экзистенциальным уклоном и экспрессивным исполнением. Всему этому комплексу, уверили меня знакомые лица, «Габима» умеет дать надлежащее обрамление в рамках системы. Станиславского, если кто забыл, о чем речь.
Что происходило на сцене, я забыла. Помню только, что на всем протяжении пьесы гонялась за смыслом фраз и поворотов сюжета, не успевая следить за игрой актеров. Как-то ничто ни во что не складывалось, не трансформировалось и не переливалось. В результате мне так и не удалось понять, кто именно приставил сифон к ширинке — юноша в футболке, Иоанн Предтеча с бородой Черномора, Иисус в рубище или иудейский пророк. Возможно, они были в одном концептуально-философском лице, но кремовое платье из чесучи оказалось безнадежно испорченным. То ли сифон, из которого актер мочился на публику, давно не мыли, то ли воду покрасили чем-то фиолетовым, полагая, что воображаемая, но натуралистически мокрая моча Мессии не может быть цвета воды из крана. Я поклялась больше систему не проверять.
Но дружественные лица из «Габимы» никак не хотели угомониться. На сей раз, обещали они, речь идет о солидной постановке в духе кинотриллера, но с саркастическим флером. И мне по моей же просьбе прислали билет в последний ряд, до которого пух не долетает и сифон не добрызгивает. Зал был набит детьми и юношеством. И те и другие отчаянно шумели. Действие шло споро, но тут вдруг над самым моим ухом выстрелил пистолет-хлопушка. И я оглохла. Видела, как разбойники в ковбойских шляпах лихо понеслись вперед по проходу в зале, но не слышала ничего. Знакомый ухо-горло-нос потом решил проблему за три визита.