Выбрать главу
* * *

Шура, как и обещал, пришёл назавтра к моим ребятам. Он рассказал им, как ездил в Покровское, как передал наши книги в сельскую школьную библиотеку. Рассказал о своих поездках по Украине и даже о том, что должен отвезти своему товарищу сына, которого отец не видел целых шесть лет. Тут, конечно, пришлось рассказать всё подробно: отец мальчика был на фронте, мать погибла во время бомбёжки, остался двухлетний малыш, который умел сказать о себе только то, что его зовут Вова Синицын, а маму – Марусей. Кроме того, в кармане пальто у него нашли карточку, на которой он был снят, очевидно, с родителями, – это и было его единственным документом.

Заведующая детским домом, где отыскался теперь Вова Синицын, писала Шуриному товарищу, Григорию Алексеевичу:

«Уважаемый тов. Синицын! Все признаки сходятся, мальчика действительно нашли под Псковом в 1942 году. Он сказал, что его зовут Вовой, а мать – Марией. Карточку, на которой сфотографирован Вова с родителями (мальчик на коленях у отца, мать – слева, в белой блузке с галстуком, отец в тёмном костюме), я прислать Вам не могу, так как это единственный Вовин документ. Если она затеряется, у него не останется ничего, что могло бы удостоверить его личность. На днях я её пересниму и вышлю. Но лучше приезжайте сами. У мальчика голубые глаза и светлые волосы, над губой с левой стороны тёмное пятнышко. Посылаю Вам его теперешнюю фотографию, но вряд ли Вы сможете узнать в восьмилетнем мальчике своего двухлетнего сына. Ждём Вашего приезда.

Л. Залесская».

Письмо переходило из рук в руки. Потом Шура вынул из бумажника карточку, на которой были изображены улыбающийся мужчина в тёмном костюме, держащий на коленях толстощёкого глазастого малыша, и молодая женщина в белой блузке с галстуком.

– Значит, заведующая всё-таки послала карточку? – спросил Борис.

– Нет, у Григория Алексеевича сохранилась такая же. Он дал мне её с собой. Вообще-то особой надобности в этом нет: я и так пойму, Григорий ли Алексеевич снят на той фотографии, что хранится в детском доме.

– Знаете что… – нерешительно начал Горюнов. – Вы когда туда поедете?

– Послезавтра.

– Возьмите нас с собой! – воскликнули сразу несколько человек.

– У нас в воскресенье поход на лыжах, – напомнил Ильинский.

– Ну и что же? Возьмём лыжи. Доедем поездом до Болшева, а там на лыжах… Возьмите нас! Пожалуйста! – настойчиво упрашивали ребята.

Шура вопросительно посмотрел на меня.

– Марина Николаевна согласна! – хором закричали, наверно, десятка полтора голосов, прежде чем я успела вымолвить хоть слово.

…Когда мы в Болшеве сошли с поезда, Дима Кирсанов, Кира Глазков, Федя Лукарев и я остались дожидаться «кукушки»: Диме после операции ещё нельзя было ходить на лыжах, у Киры лыж не было, а Федя умудрился сломать свои по дороге и теперь был мрачнее тучи. Остальные вместе с Шурой, расспросив о дороге, двинулись к лесу.

– Я всё думаю: а что, если этот мальчик не настоящий Вова Синицын? – озабоченно сказал Дима.

– Всё равно он настоящий, – резонно возразил Кира.

Но Диму, видимо, занимала какая-то своя мысль. Всю дорогу он молчал и с нетерпением поглядывал в окно – скоро ли доедем?

«Кукушка» быстро доставила нас на станцию. Мы вышли из вагона и, никого не расспрашивая, прямой широкой дорогой пересекли, поле, потом белый и тихий лесок, по пояс утонувший в пухлых сугробах после вчерашнего снегопада. Но вот между стволами стали видны колонны беседки и большая белая дача, обнесённая высокой узорной решёткой. Откуда-то слышались звонкие голоса, смех. Конечно, это и был детский дом.

Мы не пошли к воротам – надо было подождать наших. Побродили немного по лесу, поболтали. Дима по-прежнему был молчалив, а Федя повеселел, забыв про сломанную лыжу; он и Кира не давали скучать ни мне, ни друг другу. Я не очень понимала, какой дорогой двинулись наши и скоро ли будут здесь, и побаивалась, как бы моя тройка не замёрзла. Поэтому мы принялись лепить лыжника. Федя увлёкся и вставил в руку нашего снежного богатыря вторую, уцелевшую лыжу, которую он до сих пор таскал с собою, опираясь на неё, как на посох. Палки нёс Кира. У лыжника были глаза, нос и рот из шишек и даже подобие шлема из еловых веток.

Наконец часа через полтора за деревьями замелькали знакомые фигуры, раскрасневшиеся физиономии и послышались голоса, которые могли принадлежать только Левину и Саше Воробейко. Эти двое не знали полутонов; даже когда они разговаривали со мною с глазу на глаз, я не могла отделаться от ощущения, что они рассчитывают на аудиторию по меньшей мере в полсотни человек.

Наши пятнадцать лыжников шли гуськом, соблюдая дистанцию в два-три метра. Это был внушительный отряд. Впереди шёл Шура; замыкающим, как всегда – Лёша Рябинин. Мы помахали им, и они подкатили к нам – румяные, разгорячённые, весёлые, с блестящими глазами. Лабутин тотчас раскрыл свою аптечку и стал придирчиво осматривать всех по очереди. Вот он уже пытается доказать Гаю, что у него обморожена щека. Мы хохочем: Саша румян, как яблоко.

– У Бориса белые уши! – уверяет Лабутин.

– А тебе что надо: чтоб они у меня были зелёные? – спрашивает Боря.

– Если белые, значит обморожены! Давай я потру варежкой, а потом смажу.

– Мажься сам, пожалуйста!

Лабутину непременно надо пустить в ход своё уменье массажиста и запас вазелина, да вот беда: никто не обморозился!

– Ну, вот что, – говорит Шура. – Всех нас в детдом, наверно, не пустят – разная там инфекция и прочее такое. Поэтому подождите немного за оградой. Я войду, всё выясню и сразу вернусь к вам.

Мы остановились поодаль, а Шура пошёл к калитке. Сквозь решётку мы видели, как он подошёл к крыльцу, позвонил; ему открыли, и дверь снова захлопнулась. Ребят охватила настоящая лихорадка. Я не могу отвлечь их ни расспросами о том, как они дошли сюда, ни рассказами о том, как доехали мы на «кукушке» и как потом лепили лыжника. Им не до того: они ждут.

Наконец дверь снова отворилась, и появился Шура с высокой немолодой женщиной в пальто, накинутом на плечи. Мы внимательно смотрим на обоих, стараясь прочесть ответ на их лицах, но они идут не спеша, разговаривают о чём-то и даже не смотрят в нашу сторону. Румянцев и Воробейко кидаются к воротам, за ними – остальные.

– Александр Иосифович! Ну что? Как? Он или не он?

Шура остановился и поднял обе руки: в каждой было по карточке – два одинаковых снимка, только один сильнее выцвел и пожелтел. И на обоих снимках мы увидели одно и то же: молодую женщину в белой блузке и отца с мальчуганом на коленях.

– Ур-ра! – закричал Гай, и все дружно подхватили.

Взлетели вверх шапки Лабутина, Савенкова, ещё чья-то, и, конечно, поднялся невообразимый шум; впрочем, он быстро сменился сконфуженным молчанием, потому что женщина сказала с лёгким укором: «Здравствуйте, дети». Тут мы сообразили, что на радостях забыли поздороваться, забыли об всём на свете, кроме одного: Вова Синицын оказался действительно тот самый, настоящий и, значит, теперь поедет с Шурой к отцу.

Я извинилась за себя и за мальчиков. Шура представил нам заведующую детским домом Людмилу Ивановну Залесскую.

А к окнам белой дачи изнутри уже прилипли чьи-то лица и ладони, расплющились чьи-то любопытные носы.

– Пойдёмте, – сказала Людмила Ивановна, – я напою вас горячим чаем.

– А как же инфекция? – спросил Лабутин.

Людмила Ивановна внимательно посмотрела на него и на его сумку с красным крестом:

– Ничего не поделаешь, не морозить же вас тут.

– Вот это правильно, – вполголоса, но так, что слышали все, сказал Воробейко. – Пока мы шли, на нас все микробы перемёрзли.

– Я покажу вам Вову, – сказала Людмила Ивановна, введя нас в дом. – Но вы ему пока ничего не говорите, не будоражьте его. Мы с ним позже потолкуем.

Мальчики вытерли лыжи, оставили их в сенях, разделись, сложили на широкой скамье в передней верхнюю одежду и, осторожно ступая, словно боясь что-нибудь помять или сдвинуть, вошли в просторную, светлую комнату, на дверь которой показала нам Людмила Ивановна.