Дня два спустя, когда я в третьему часу дня пришел обедать, жена, ставя на стол хлебницу, с улыбкой сказала:
- В магазине гастрономе кроликов нынче выкинули. Народу, конечно, все хозяйки кинулись. Ну и я.
Стою в очереди, слышу разговор: "Вот уж где заботливый. Не токмо что в оркестре, а и на дом ходит.
А все отчего? В хорошей семье рос. Воспитанный с детских годов". Мне сперва и невдомек было, о ком это судачат. Слушала вполуха, а после и навострилась.
Да это ж про тебя, Илюша. "Музыкант хороший, дирижер, консерваторию в Москве кончил, воевал" и фамилию твою назвали.
- Из семьи хорошей? - повторил я вслед за женой. - С малых лет воспитанный? Угадали.
- И я ж подумала, - засмеялась Анна Егоровна вслед за мною. Она-то хорошо знала мою биографию, какая у меня была хорошая семья и как меня в детстве воспитывали.
В оркестровый класс на занятия Андрей Громиков стал ходить аккуратно, играл на гобое, инструмент содержал в порядке: смазывал маслом клапаны, насухо вытирал байкой. Со мною был услужлив, словно и хотел подчеркнуть свою благодарность и стеснялся открыто высказать свое чувство. Я просил тогда Степана Григорьевича ничего не говорить сыну о моем участии в его "деле", но боюсь, что старик не сдержал слова. Я обращался с Андреем по-старому: хвалил за успехн; если он вдруг не выполнял домашних заданий, пропускал занятия, - не давал поблажки, сурово отчитывав. Еще раз ходил на квартиру к Громиковым, Сеседовал, советовались, чем и как лучше воздействовать на их сына, крепче держать в "шорах".
- Много с вами нянчатся, - как-то на занятиях сказал я своим ученикам. - В мое время учили строже. Мой первый учитель, коли мы фальшивили, не ту ноту брали, вертелись на уроке - по рукам бил. Палочкой.., которой такты отсчитывал. А был интеллигент, профессор.
Прошло полторы недели. После очередного занятия, собирая ноты, журналы, я заметил, что Андрей задержался в классе. Последние дни он все вертелся возле меня, я чувствовал, что его что-то мучает.
Я запер в шкафчик журналы, ноты и словно только тут заметил парня.
- И ты здесь? Я на обед.
Мы вышли вместе, и, когда подымались из полуподвала по лестнице, он, покраснев до волос на веснушчатом лбу, спросил меня напрямик:
- Это вы, Илья Григорьевич, выручили меня из милиции?
- Тебе в отделении сказали?
- Да. Потом и дома подтвердила мать.
- Я тебя не выручал. Показал лейтенанту журнал... ну и все, - Я давно хотел вас поблагодарить.
- За что? Благодари себя, что не совершил npoj ступок, который бы тебе дорого обошелся. Родителей благодари... воспитали. Ну, а уж если на чистоту - правильно, что тебя милиция тряхнула. Пусть эта острастка послужит тебе предупреждением на всю жизнь.
Андрей покраснел еще больше, самолюбиво сжал тонкие губы. Я знал эту его черту: сразу встает на дыбки, как норовистый конек. Но сейчас Андрей считал себя обязанным мне и не закусил удила, не стал возражать, хорохориться.
- Ты сейчас свободен? - сказал я. - На завод еще не скоро? Давай уж поговорим, коли начали.
Работал Андрей слесарем, как и отец, отчего всегда и деньжонки водились. Семья вообще была обеспеченная. Он молча пошел рядом.
- Так вот, если говорить начистоту, тебе, Андрей, надо задуматься над своим поведением, пересмотреть кое-что. Знаешь, о чем я?
Он молча кивнул.
- Мне вот уже за шестьдесят перевалило, - продолжал я. - Многое повидал и... не пойму сегодняшнюю молодежь. Большинство, конечно, ребята здоровые, учатся, работают. Но часть, и уж не такая малая... только руками разводишь. Чего хотят? Чем интересуются? Мы не так жили. Знали цену куску хлеба, цену крыши над головой, цену месту у слесарных тисков...
Я заметил в глазах Андрея легкую усмешку, скуку. Упорно продолжал:
- Считаешь: "Ну вот, запел старик-дирижер"?
Наверно, не раз отец с тобой так разговаривал? Уж наберись терпения, послушай. Вот ты, сын рабочего, сам молодой слесарь, бесплатно обучаешься в оркестровом классе. Коли захочешь, поступишь в институт, консерваторию двери таким широко открыты. Вот я, бывший воспитанник Рукавишниковского приюта, обитатель асфальтового котла, милицейских камер, и то получил образование...
Глаза у Андрея широко открылись, он остановился.
- Вы, Илья Григорьевич... вы... в асфальтовом котле, милицейской камере? Вы не огово...
- Не оговорился, - перебил я. - Все, что ты стышал. - сущая правда. Больше тебе скажу: не через одну тюрьму прошел я в своей жизни. Говорю для того, чтобы ты понял, что дала народу Советская власть, построенный социализм... который мы еще не так давно отстояли своей кровью от гитлеровцев. Чего мы стоим?
По узкой тропинке мы пошли дальше в лес.
- Расскажите, Илья Григорьевич, - попросил Андрей.
И я выполнил его просьбу.
Родился я в 1906 году, рано осиротел, потеряв отца на войне, в Мазурских болотах. Мать работала у господ горничной. Она была молодая, красивая и подолгу в "хороших домах" не задерживалась: начинал приставать хозяин или его старший сын, и мать получала расчет от ревнивой "барыни". А там я стал подрастать: кому нужна прислуга с ребенком? И когда матери потянуло на пятый десяток, она очутилась в Работном доме. Здесь вместе с другими бесприютными женщинами она шила какие-то "бахилы" на фронт для солдат. Я всегда ей помогал, удивляя сметкой и ловкостью. Так в десять лет я стал "сапожником".
Когда мать умерла, меня отдали в приют к доктору Гаазу в Сокольниках. Начинался голод, царь отрекся от престола. В Москве у власти были кадеты.
В 1918 году на складах Рязанского вокзала случился большой пожар: горели, рушились склады. Я наловчился с ребятами таскать из развалин сахар, картошку, хотя их и охраняли солдаты. Меня поймали раздругой, признали "дефективным" и перевели в Рукавишниковский приют, считавшийся исправительным.
Начальником там был сперва Забугин, после него - Шульц, но правили нами "дядьки" - дюжие молодцы из отставных солдат, с тяжелыми кулаками, нередко полупьяные. "Педагогические приемы" их, "внушения" заключались в карцере, затрещинах, а то и побоях куда более тяжких.
Единственным светлым пятном в Рукавишникозском приюте для меня был духовой оркестр. Шли в него ребята неохотно: тяни "до-о,ре-е, ми-и...", разучивай на трубах гаммы, ноты, осваивай инструмент. Что тут интересного? Преподавал у нас профессор Московской консерватории Михаил Прокофьевич Адамов. В приюте Адамов получал продуктовый паек, возможно, поэтому и поступил к нам преподавать. Обычно, кончая занятия, профессор Адамов говорил:
- Ну как, мальчики, сыграть вам, что ли?
Все хором кричали:
- Сыграйте! Просим.
Бережно своими тонкими пальцами Адамов вынимал из футляра корнет-а-пистон - небольшую изогнутую посеребренную трубу с тремя клапанами - и класс замирал. Губы у профессора были толстые. Вот он прикладывал их к инструменту, и волшебные звуки заполняли комнату. Обычно он исполнял неаполитанский танец П. И. Чайковского, арию Леля, польки.
Мне нечем становилось дышать, я слышал, как у меня: потрескивают, шевелятся волосы на макушке. Я не отводил глаз от надутых щек профессора, от его краснсго, покрывшегося от напряжения потом лица, от чисто вымытых рук, взлетающих пальцев и сидел, не двигаясь, потрясенный дивной мелодией.
Мою любовь к музыке Адамов заметил. Еще с первых дней он услышал, как я насвистываю разные мотивчики, посмотрел с интересом. Вызывая нас к пианино, чтобы проверить слух, он особенно долго задерживался со мной. Однажды повернулся на вертящейся табуреточке, глянул из-под бровей.
- Чисто берешь, свистун. Верный слух.
А уже к концу первого месяца сказал:
- Из тебя может выйти музыкант. Какой инструмент нравится?
- Корнет-а-пистон.
- Будешь учиться серьезно?
От волнения слюна забила мне горло, и я только кивнул.
Все мы знали, что профессор Адамов был солистом оркестра Большого театра: играл там на корнет-а-пистоне. Может, поэтому и я выбрал этот инструмент, в сущности, не зная никакого другого? Но с этой поры главной мечтой моей жизни стало иметь свой собственный корнет-а-пистон, с виду нехитрый "рожок", но издававший в руках умельца пленительные, завораживающие звуки.