Выбрать главу

Мариинский театр контролировался и управлялся в его ежедневной работе двумя людьми. Эти два человека решали кто будет прима-балериной, кто поедет на гастроли, кто получит какую зарплату. Не было человека в театре, который не вздрагивал бы и не оглядывался при упоминании их имён. Это — начальница отдела кадров театра, назовём её Любой, и зам. директора по режиму, назовём его Иван Иванович. Люба, по её словам, была подполковником КГБ, в прошлом начальницей женского лагеря. Насчёт Ивана Ивановича я не знаю, но предполагаю, что он был либо полковником, либо генералом.

Мариинский театр — один из лучших в мире и каждый год приносил государству из гастролей в Америку и в Европу огромные деньги. Оперный и балетный составы театра также любили эти мероприятия и поэтому с нетерпением ждали лета и гастрольных поездок. Персональные решения о том, кто поедет, а кто нет, принимали Люба и Иван Иванович. Люба, женщина средних лет, очень уверенная в себе особа, делала в театре что хотела и с кем хотела. Она, видимо, была нимфоманкой. В театре все знали, что Люба любила молодых мальчиков — балетных солистов. И пользовала их в собственное удовольствие где угодно, иногда даже на лестнице.

Не было человека, который мог бы ей отказать — ведь все хотели быть включены в труппу, выезжающую за границу. Насколько я знаю, это она издевалась над Пановым, когда он требовал отпустить его в Израиль. До Панова был Барышников. Но тот сам не вернулся из гастролей.

Следующим после Панова был я. Но я-то не известный танцор, а самый простой рабочий. Люба даже не предполагала, какую важную роль я приготовил ей сыграть в моём выезде из СССР.

При анализе ситуации с самого начала мною была принята в расчёт возможность найти человека, который мог бы сыграть ключевую роль союзника и вывести меня из России. Я не очень верил, что такой человек найдётся, пока не попал в театр и не познакомился с начальницей отдела кадров. Лично мы, конечно, знакомы не были, так как я являлся для неё маленьким и практически несуществующим звеном в театре. Я же знал о ней всё и был почти уверен, что именно она может стать союзником и поможет мне выехать.

Как только я получил вызов на руки, можно было начинать востребовать документы из театра. Пришло время начать фронтальную и очень хорошо обдуманную атаку. Прежде всего, я подал заявление в отдел кадров с просьбой о предоставлении мне документов для ОВИРа, связанных с выездом в Израиль. Заявление было передано через Вальту.

Между мной и начальницей отдела кадров пять промежуточных начальников. В течение следующей недели началось необычное движение. Меня принялись постоянно «искать». Меня стали обвинять в куче административных и технических нарушений, которые я и не совершал. Список нарушений был велик — от опозданий на работу в прошлом (я вообще в жизни никогда не опаздывал на работу!), до неисправности оборудования, за которое отвечал другой человек. (За неисправность оборудования отвечал сменный инженер.) Когда я пришёл на очередную смену, меня уже ждали. Главный инженер вместе с начальником цеха и сменным инженером торжественно препроводили меня к начальнице отдела кадров. Она начала лобовую атаку: «Почему ты, негодяй и бездельник, опаздываешь на работу? Почему ты, преступник и сионист поганый, предатель советского народа, разрушаешь наше театральное оборудование?» ...На её лице было написано удовольствие и наслаждение. Ясно видно, что она хотела продемонстрировать этому интеллигенту, главному инженеру и всем остальным присутствующим, что она-то умеет ставить заключённых на колени. Она хотела показать, как человек от одного звука её голоса превращается в козявку. Люба орала на меня как уголовница, не выбирая выражений. Затем, продолжая орать, перешла на моё заявление: «Ты написал, что уезжаешь в Израиль. Может не в Израиль, а в Америку — продавать наши секреты?! В лагере я бы тебя давно к стенке поставила!» ...Кричала она долго. Я не перебивал и слушал молча, хотя и начинал уже закипать. Дверь в приёмную была открыта. Там сидела её секретарша и несколько балерин, заполнявших анкеты. Услышав крики, они повернулись и стали смотреть на нас. Люба бросила на них одобрительный взгляд, приглашая посмотреть спектакль. Я взял у неё моё заявление и тушью, через всю страницу, крупными буквами написал «ИЗРАИЛЬ». «Теперь понятно, куда я еду?» — Я выдержал паузу, а потом понёс на неё: «Ты, старая б..., которая вчера на лестнице заставила Иванова, молодого парня, сношаться с тобой, чтобы он мог выехать на гастроли... Где твоя коммунистическая партия... тебя же, как проститутку, высылать надо на 101-й километр. Ты — воровка, которая отбирает доллары и купленные вещи у балерин, ты ещё осмеливаешься поднимать на меня голос! Я тебе не Панов, я тебя сам скручу и отправлю на Соловки! Здесь тебе не лагерь, где ты могла издеваться над несчастными женщинами» ...Удар был неожиданным и смертельным. У Любы округлились глаза. Наступила пауза. Все стоящие вокруг улыбались. Это был самый подходящий контингент слушателей для меня и самый неподходящий для неё. Когда Люба опомнилась, она подскочила к двери кабинета и захлопнула её, грубо выпихнув всех наружу. Она потеряла дар речи и молча глядела на меня. За закрытыми дверями я сказал ей следующее: «Я выбрал лично тебя, чтобы ты меня отсюда вывезла. Это в твоих интересах. Я буэдг воевать не с Советской властью — это бесполезное занятие, а с тобой. Если меня посадят — так буду сидеть, от тебя это не зависит. Ты же знаешь, что это решается в другом месте. Я буду опускать тебя лично и сделаю это с удовольствием, поверь мне. Каждый день буду писать письма на тебя, даже из лагеря. Натравлю на тебя американских сионистов. На каждом перекрёстке будет муссироваться твоё имя. Пока кому-то сверху не надоест, и тебя не уберут обратно в лагерь. Ты потеряешь Ленинград и работу в театре. Мне тебя не жалко, потому что ты «падла» и разменная монета для меня»... За весь мой диалог она не произнесла ни слова. В глазах её заблестели слёзы. Мне не было её жалко. Затем повернулся и ушёл. Так я вступил на «тропу войны».

На следующий день я уже стал национальным героем театра. Везде встречали улыбкой. Все прибегали к нам в цех посмотреть на меня. Балерины «умирали от жары» и только в мою смену. Непрерывно приглашали спасать их, как я уже описал в предыдущей главе. «Проснулись» и евреи в театре.

«Проснулись» также и антисемиты. У меня был друг в театре, Миша Воробьёв. Отец его — известный скульптор-анималист. Сам же Миша — хороший пианист-любитель и работал в театре специалистом теле- и радиооборудования. Он был тихим, интеллигентным парнем, никогда мухи не обидевшим. Миша пожаловался мне, что его обижает пара антисемитов из его цеха. Они всё время приставали к нему публично, особенно после того, как я открыто заявил о своём желании уехать в Израиль. Обычно это происходило в столовой за обедом, при всех. Работники Мариинского театра обедали в специальной закрытой столовой, куда посторонние не допускались. Я стал ходить на обед с Мишей.

Однажды эта пара антисемитов появилась во время обеда. Один из них подошёл к нашему столу и громко, так, чтобы все слышали, обратился к нам. Вокруг сидело человек 20-25 артистов и технических работников. Он сказал: «Так что повезло тебе, еврею, что в Израиль уезжаешь. Всегда вы умеете устраиваться. А вот мы — русский народ — страдаем из-за вас! Нам-то не дают уехать...» Я встал, повернулся к нему и громко ответил: «Ты что же, мне завидуешь?! Паршивый ты коммунист. Я — еврей и объединяюсь со своим дядей, которого я никогда не видел, но, тем не менее, очень люблю. Всё это в соответствии с нашим гуманным советским законом. А ты, предатель, завидуешь мне и хочешь бросить свою родную советскую родину! Ты же русский — это твоя родина. Вот здесь ты, русский, и должен помереть, да и помрёшь. Я лично, как еврей, возмущён твоим поведением и считаю, что ты недостоин быть советским коммунистом и тебя надо гнать из партии за пораженческие настроения!»

Люди, сидящие за столами, заулыбались и бесшумно зааплодировали. Слух об этом диалоге пронёсся по театру. Больше к Мише никто не приставал.