Назавтра шоферу автобуса было сказано ехать на Оксфорд-стрит. Шофер заметил, что там крайне трудно припарковаться. Однако поехал. Английский гид Нина Васильевна, дама из русской семьи первой эмиграции, говорящая на божественно чистом русском языке, нами забытом, вежливо протестовала: по плану день начинается с Британского музея. Ей дали понять, что есть другой план, превыше плана туристической фирмы.
Шофер виртуозно поставил автобус у входа в универмаг. Слава, Лидия и Э. упали в его недра, под ропот непосвященной группы; в группе каждая особь — генератор самомнения, особенно москвичи. Вскоре трое вернулись. Слава молча сел. Нервно покусывая губы, Лидия сказала группе, что ЭТО было необходимо. Семитское лицо Э. зарозовело, отчаяние на нем уступило место непосредственной детской радости; Э. счастливо хихикал. Потом я узнал, что краснокожая советская паспортина нашлась в куче других оброненных ошалелыми покупателями предметов, при уборке подобранных. Э. заново обрел крылья — порхать по заграницам. Он обратился ко мне со страстной мольбой: «Пусть ЭТО останется между нами». Я заверил его...
В обычной жизни Слава — скромный детский поэт в сибирском городе. О, Калькутта!
В журнале «Аврора» случилось именно то, что и должно там было случиться: редактора Володю Торопыгина подвели под монастырь. Работая в «Авроре», я видел и говорил Володе, но он мне не внял, не допускал мысли о подвохе, подкопе, вообще о чем-нибудь таком, что омрачает праздник жизни. К жизни он относился как к празднику, в особенности в роли редактора молодежного журнала, когда напечатанные авторы приходят вереницей, у каждого за пазухой бутылка и полная готовность бежать за второй...
Напечатали стихотворение Нины Королевой, нечто о городе Тобольске; в ряду других примет сибирского города поэтическое предположение: «В том городе не улыбалась царица с ребенком...» Царица в Тобольске не улыбалась, прозревая свою судьбу. За напечатание этого стихотворения, за строчку в нем... «с монархическим уклоном» — теперь снимают с работы моего друга Володю Торопыгина. Так дорожил Володя постом, так ему соответствовал, так горько не понял происшедшего... Владимир Васильевич Торопыгин являл собою пример искреннего непрофессионального верноподданничества партии, идеалу коммунизма, с младых ногтей, без тени сомнений и колебаний. Партаппарат отвергает излишне верноподданных, искренних, тем более, если хоть что-нибудь человеческое им не чуждо. Этого Володе не дано было понять, как многим...
Володя Торопыгин, долгое время висевший на доске лучших людей Дзержинского района (и сейчас не снятый), освобожден от должности, обвинен в несодеянном, незаслуженно пострадал. Его вчерашние друзья-партийцы, непострадавшие, советуют ему пойти в обком покаяться, признать себя импотентом и слабаком. Вот тогда, быть может, партия простит своего оступившегося, однако верного сына. Быть может... Только едва ли. Наперед все известно (если обернуться назад, вспомнить, как было заведено): обвиняя, понуждали признать вину, подписаться под ложными обвинениями, тем самым удостоверить свою партийность. За это обещали... Но стоило дрогнуть и повиниться, — человек лишался всех человеческих прав, даже надежды на себя самого. Занавес опускался. Капитуляция человеческой личности никогда не оправдывалась, тем более не вознаграждалась.
Едва ли Торопыгин прочел стихотворение Нины Королевой о Тобольске в подборке других ее стихов. Володя доверял и поэтам и редакции... Если и прочел, только то, что было в стихе; поэзию он читал как поэт. Он жил в ирреальном мире повального стихотворчества, дружества, пьянства, празднества, неизбежного, как коммунизм, успеха.
1977
В марте я провел две недели в Африке, там было мне хорошо. Надо бы сказать: хорошо, да мало, но это не так: Африки было ровно столько, сколько я мог ее вынести. Дольше оставаться в Африке не хотелось. Я летел домой, дожидался встречи с моей землей, с моем зимой — с большим нетерпением, нежели встречи с Африкой. Впрочем, все вышло проще, чем я ожидал. Как в стихотворении Леонида Мартынова: «В киоске я у девушки спросил стакан вина...» Я дома, но я все еще в Африке, существо мое раздвоено. Раздвоение началось в Дакаре: я жил дома и там. Теперь я живу там и дома. Там было мне хорошо, утешно. Хорошо было плавать в бассейне с океанической подогретой водой, на подворье отеля «Н’гор», лежать на солнышке возле бассейна, разглядывать голые сиськи белых мадам, мамзелей, мистрисс и фрау, пить чистую воду из артезианской скважины, 250 сенегальских франков за бутылку (сенегальский франк в пятьдесят раз дешевле французского), смотреть на парящих в небе ястребов, слушать петуха, орущего на берегу Атлантического океана точно так же, как на берегу Ловати у меня в деревне Березово. Или нестись на белом «Рено», ведомом Виктором из нашего торгпредства, по улицам Дакара, обсаженным розово цветущей бугенвильей. Хорошо зайти в магазинчик, поторговать у негра серо-блескучую шкуру питона. Мне было хорошо в Сенегале, в отеле «Н’гор»: уплетать гамбургер или гриль, пить утром кофе, апельсиновый сок, похрустывать поджаренной булочкой, лакомиться клубничным джемом, покуривать в холле, ощущать себя белым среди черных, русским среди французов, немцев, американцев, сознавать свою самоценность.