Так мне хотелось сказать, но я промолчал, по опыту зная, что главное — не проболтаться.
Друскина осуждали — на предмет исключения из Союза — не за какой-то проступок, несовместимый с уставом, а по совокупности кому-то неприятных черт его характера, по доносам и сплетням. Зачитали письмо Друскина в КГБ: Друскин просил органы посодействовать ему в отъезде за рубеж. Человек чистосердечно к ним обратился, а они завели на него дело. Очевидно, Друскин чего-то недопонимал, при его урезанном опыте. И он привык к тому, что ему помогают, обязаны помогать: печатать стихи, получить дачу, коляску, путевку, деньги на молоко, хлеб, колбасу. Об этом и говорили господа секретари: Друскин подл, неблагодарен; как будто не знали, каков он был, только теперь, когда на него стукнули, разглядели.
И о какой благодарности речь? Друскин обделен природой при рождении — радостями, даже изначальными простейшими ощущениями телесной жизни. Природа обошлась с ним несправедливо, как будто его без вины наказали, не допустили на главную солнечную лужайку жизни, где все мы пасемся. По-видимому, урезанная телесная жизнь предполагает гипертрофированную духовную деятельность, что как-то уравновешивает, сглаживает несправедливость. Зрением усеченного, больного, втиснутого в коляску существа Друскин многое видел, чего не дано увидеть в себе жирующим, жуирующим, преуспевающим — и он не мог простить им их физического превосходства над собой, их благодеяний. Он знал, что благодетели накапливают капитал, рассчитывают на нем въехать в рай; чувствовал нравственное превосходство над своими благодетелями, питал презрение к ним. Это находило выход в исповеди Друскина «Как перед богом». Я думаю, так.
В письме-доносе соседки содержалась еще одна деталь, придающая пикантность истории, а то бы скучно было в ней разбираться. Исполненная патриотических, гражданских, верноподданических чувств, соседка Друскиных сообщала органам КГБ, что в квартире совместно с Друскиным проводил свои дни и ночи еще некто, сожительствовавший с женой Друскина. Тут темное дело, однако деталь давала пищу воображению.
Я вглядывался в лица выступавших секретарей, множество раз виденные мною, как говорится, в аналогичных ситуациях. Друскина обвиняли в ведении двойной жизни. Но способность обитать в слоях с разноименным идеологическим знаком свойственна многим — и мне. Вот Гранин — такой уж левый, почти диссидент, второй Солженицын — и в то же время на самом верху и в Москве и у нас, и все литнаграды у него в кармане, и за рубеж ездит, как в Комарово. Это надо уметь, такова наша жизнь, сверху донизу двойная.
По Друскину надлежало высказаться всем. Я сказал: «Я Друскину не оказывал благодеяний, никогда его не видел, стихов его не читал. Знал, что есть такой Друскин, но это был для меня просто звук. Если Друскин решил уехать, тем более, что-то его в нас не устраивает, — и скатертью дорожка».
За исключение Друскина из Союза писателей проголосовали единогласно.
Подвел итог инструктор обкома Барабанщиков, с подкупающей непосредственностью довел до нас волю партии, напутствовал нас: «Самое главное, может быть, в том, что здесь говорилось о товарищах, которые близко общались с Друскиным и не сигнализировали о его деятельности. Я обращаюсь к вам с тем замечанием, что надо быть повнимательнее друг к другу. Просто присматриваться, прислушиваться и сигнализировать».
Барабанщиков просто, без обиняков, предложил нам доносить друг на дружку, не слушать, а прислушиваться, не глядеть в глаза, а приглядываться и тотчас бежать к нему или к двум не проронившим ни слова сотрудникам органов. В общем, все знают, куда.
Вечером смотрел телевизор. Трое мужчин изображали обмен мнениями на тему положения в Азии. Один был Бовин, неимоверно тучный, со свирепым выражением лица, тотчас вызывающий в памяти... ну да: Робин Бобин Барабек скушал сорок человек... Бовин то и дело трогал пальцами свои большие усы, как будто опасался, на месте ли они. Другим был Зорин, профессор, обыкновенно выступающий в манере Киссинджера, госсекретаря Штатов. И вместе с ними человек с простой, незапоминающейся фамилией, не то председатель консультантов, не то руководитель экспертов, не где-нибудь, а в ЦК. Бовин только заведет свои турусы на колесах, как цекист его обрежет: «Я с вами не могу согласиться, Александр Евгеньевич». Бовин схватится за усы. И Зорина цекист сажал на место, как пятиклассника. Наши златоусты никак не годились в равнозначные собеседники товарищу из ЦК. От него зависело, будут ли златоусты и впредь вещать или заткнутся. Они хорошо понимали это, старались не повредить своей дальнейшей карьере.