Яир, к примеру, может спросить, почему все люди думают по-разному. На это Михаэль ответил ему, что все люи — они ведь разные. Яир не унимался: «Почему же нет двух людей, или двух детей совершенно одинаковых?» Михаэль признался, что он не знает. Яир притих секунду, осторожно взвесил свои слова и сказал:
— Я думаю, что мама знает все, потому что она никогда не говорит: «Я не знаю». Она говорит, что знает, но только не может объяснить. Я думаю, что, если не знают как объяснить, то как же можно говорить, что знают. Я закончил.
Михаэль, сдерживая улыбку, быть может, попытается разъяснить сыну разницу между мыслями и способом выражения.
Прислушиваясь к доносящейся издали беседе, я не могу не вспомнить покойного отца, который умел слушать и всегда искал некую скрытую истину в том, что он слышал, даже если слова звучали из уст ребенка, ибо ему, Иосифу, суждено было всю жизнь лишь припадать к порогу благой вести.
В четыре-пять лет был Яир крепким, молчаливым ребенком. Лишь изредка в нем проявлялась поразительно склонность к насилию. Может, он убедился, что соседские дети ведут себя с боязливой осторожностью. Даже на детей постарше себя умел он нагнать страху, взметнув сжатые кулачки. Временами, когда Яир возвращался с улицы, мне казалось, что чьи-то родители надавали ему крепких тумаков. Он наотрез отказывался рассказывать, кто поднял на него руку. Когда же Михаэль настойчиво расспрашивал его, он зачастую отвечал:
— Так мне и надо. Сначала я им дал, а потом они пришли и дали мне сдачи. Я закончил.
— Почему же ты начал?
— А они меня разозлили.
— Чем же разозлили?
— Разными вещами.
— Например?
— Нельзя об этом рассказать. Это ведь не слова. Они меня не словами разозлили.
— А чем же?
— Разным …
Гневную гордость заметила я в моем сыне. Сосредоточенный интерес к еде. К вещам. К электроприборам.
К часам. Долгое, долгое молчание. Будто он постоянно погружен в какие-то непрерывные сложные мысли.
Михаэль никогда не поднял руки на ребенка: таковы его принципы. И еще потому, что его самого воспитывали, взывая к чувству разума, не тронув и пальцем. О себе я этого сказать не могу. Я лупила Яира всякий раз, когда появлялась в нем эта гневная гордость. Не глядя в его прозрачные, тихие глаза, я шлепала его, пока мне не удавалось вырвать из него плач. От его долготерпенья ползли мурашки по моему телу, и когда, наконец, бывала сломлена его гордость, он издавал какой-то странный всхлип, будто лишь прикидывался плачущим, а не плакал на самом деле.
Над нашей квартирой, на третьем этаже, напротив Каменицеров жила стареющая бездетная пара — семья Глик. Религиозный человек, торговавший галантереей, и его жена, страдавшая припадками истерии. По ночам я вскидывалась ото сна, заслышав ее низкий протяжный вой, похожий на плач собачонки. Иногда, под утро, вдруг падал острый вскрик, а затем, после паузы, раздавался еще один возглас, сдавленный, словно из-под толщи воды. В ночной рубашке я срывалась с постели и неслась в комнату сына. Вновь и вновь я ошибалась, думая, что это Яир кричит, что с ним случилась беда. Я ненавидела ночь.
Квартал Мекор Барух выстроен из железа и камня. Железные перила, окаймляющие пролеты лестниц, карабкающиеся вверх по фасадам старых домов. Грязные жлезные ворота, на которых высечены дата постройки, имя того, кто пожертвовал на нее деньги, и имя его родителей. Словно в судороге застывшие, покосившиеся заборы. Ржавеющие железные ставни, висящие на одной скобе, готовые вот-вот рухнуть наземь, на середину улицы. А неподалеку от нас, на осыпающейся бетонной стене выведена надпись: «В огне и крови пала Иудея, в огне и крови она восстанет». В этой надписи мне нравилась не пророческая идея, а некая внутренняя гармония. Какое-то не поддающееся моей расшифровке суровое равновесие, которое присутствует и по ночам, когда свет уличных фонарей отбрасывает решетчатые тени на стену, что напротив, и все как бы удваивается. Под порывами ветра грохочут постройки из жести, сооруженные жильцами на балконах, на крышах домов. И это грохотанье — тоже одно из слагаемых неизбывной подавленности.
Молчаливые, плывут они над нашим кварталом на исходе ночи. Голые до пояса, легкие, босоногие, скользя они там, снаружи. Худые их кулаки колотят по жестянь стенам, потому что вменено им в обязанность запугать всех собак до безумия. Под утро умирает собачий лай, обернувшись одичалым воем. Близнецы струятся там, снаружи. Я чувствую их. Слышу шелест босых ступней. Беззвучно они пересмеиваются друг с другом. След в след взбираются они ко мне по стволу смоковницы, растущей во дворе. Велено им отогнуть ветку и постучаться в мои ставни. Не сильно. С нежностью. Однажды поскребли ногтями по ставням. В другой раз стали бросать сосновые шишки. Они посланы, чтобы разбудить меня. Кто-то по ошибке думает, что я задремала. Во мне, девочке, была огромная сила любви, а теперь моя сила любви умирает. Я не хочу умирать.
На протяжении всех этих лет я задавала себе те же вопросы, что возникли у меня той ночью, когда возвращались мы из кибуца Тират Яар, за три недели до свадьбы: что нашла я в этом человеке и что я о нем знаю? А если бы другой человек поддержал меня, когда оступилась я на лестнице в «Терра Санкта»? Действуют ли какие-то законы, пусть даже такие, которых мы никогда не поймем, — или права госпожа Тарнополер во всем сказанном; ею за два дня до моей свадьбы?
Что на сердце у моего мужа — я даже и не пыталась разгадать. На лице у него — полное спокойствие. Будто просьба его исполнилась, и теперь он равнодушно, с довольной миной поджидает автобус, который отвезет нас домой после удачной прогулки по зоопарку. И дома мы поедим, разденемся и ляжем спать. В начальной школе мы обычно описывали впечатления от экскурсии словами, «усталые, но довольные…». Именно такое выражение лица почти всегда присуще Михаэлю.
Каждое утро Михаэль едет двумя автобусами на работу в университет. Портфель, купленный его отцом в подарок на свадьбу, изрядно поистрепался, потому что сделан он из кожезаменителя. Но Михаэль не позволил мне купить ему новый портфель: к подарку отца он относится с некоторой сентиментальностью.
Точными, сильными пальцами Время разлагает неодушевленные предметы. Его милосердие на всем.
В портфеле Михаэля — листки с его лекциями. Эти листки он обычно нумерует латинскими буквами, а не общепринятым способом. И шерстяной шарф, связанный Малкой, моей мамой, тоже всегда в портфеле, зимой летом. А также таблетки от изжоги. В последнее время Михаэля мучает легкая изжога, особенно перед обедом. Зимой мой муж носит темно-коричневый плащ, под цвет его глаз, на шляпу надевает пластиковый чехол. Летом одет он в свободную рубашку, без галстука, сквозь которую угадывается его тело, худое и волосатое. Он все с еще строго относится к своей прическе, подстригая волосы коротко, будто он спортсмен или офицер в армии. Как мало отпущено человеку знать о другом человеке. Даже, если он внимательно слушает. Даже, если он ничего не забывает.
Обычно мы не ведем длинных разговоров в будние дни после обеда: «Передай, пожалуйста … Подержи-ка … Поторопись … Не пачкай … Где Яир?.. Ужин готов … Будь добр, погаси свет в коридоре …»
Вечером, после сводки известий в девять, усаживаемся мы в кресла друг против друга, едим фрукты: «Хрущев раздавит Гомулку … Эйзенхауэр не посмеет … В самом ли деле правительство намерено воплотить это в жизнь?.. Король Ирака — кукла в руках молодых офицеров … Приближающиеся выборы не приведут к решительным переменам».
Затем Михаэль садится к письменному столу и надевает очки. Я включаю радиоприемник, слушаю негромкую музыку. Танцевальную музыку передает чужая, далекая радиостанция. В одиннадцать я ложусь в постель. В одной из стен проложены трубы водоснабжения. Звуки скрытых потоков. И кашель. И ветер.