Справа квартал за кварталом передо мной проносились прокопченные одноэтажные строения – дома рабочих-металлистов, – некоторые с бельведерчиками и кормушками для птиц во двориках, за домами – улицы с рядами приземистых жалкого вида лавчонок, куда местные женщины ходят за покупками, и так сильно на меня подействовал вид этой изнанки мира, этой повседневности рабочих-металлистов со всей ее грубостью и шершавой простотой земли людей, у которых в кармане пусто, которые опутаны долгами, однако платят за все сполна, так воодушевила меня мысль про «тяжкую работу, за которую тут платят мизерный минимум, и люди, надрывая спину, получают жалкие крохи», что чувства я в тот момент испытывал понятно какие; надо ли говорить, что всю их гамму горячо одобрил бы Айра Рингольд, тогда как Лео Глюксман, наоборот, пришел бы в совершеннейшее негодование.
Чуть ли не первое, о чем спросил меня при встрече О'Дей, это: «Что там за жена такая появилась у Железного Рина?»
– Может, если бы я был знаком с ней, – продолжал он, – она бы мне и понравилась, но все это как-то не очень нормально. Конечно, у людей, которых я высоко ценю, могут быть близкие, к которым я равнодушен. Но та изнеженная буржуазия, в кругу которой он теперь там с ней вращается… Не знаю, не знаю… С женами вообще проблема. Те, кто женится, в большинстве своем становятся легко уязвимы: в лице жен и детей появляются возможные заложники реакции. И тогда вся тяжесть заботы о продолжении дела выпадает на долю узкой когорты закаленных одиноких бойцов. Конечно, тяжело без конца тянуть лямку, хочется иметь свой дом, и чтобы после дневных забот тебя ждала теплая мягкая женщина – а что? – и парочка детей не помешала бы… Даже те, кто хорошо знает, что к чему, время от времени устают. Но в первую очередь я отвечаю перед рабочим – перед тем, кто вкалывает за почасовую зарплату; я не делаю для него и малой толики того, что должен делать. Но чем бы ни пришлось пожертвовать, всегда надо помнить одно: ты только тогда делаешь шаг вверх, когда шагаешь в направлении свободы, и не важно, каковы его ближайшие последствия.
Ближайшие последствия заключались в том, что Джонни О'Дея выгнали из профсоюза и он потерял работу. За меблированную комнату, куда он меня привел, было два месяца не плачено, и в запасе оставалась неделя: не найдет денег – выкинут вон. В маленькой комнатке с окном, из которого виднелся кусочек неба, было чисто прибрано. Постель с односпальным тюфячком брошена не на пружинный матрас, а на панцирную сетку и туго, даже красиво, заправлена, а темно-зеленый каркас кровати не щербат и не облуплен – в отличие, например, от громко булькающей батареи отопления, – но все равно, как посмотришь, тоска берет. Вообще-то обстановка в комнате была немногим скуднее той, среди которой пребывал в Интернэшнл-хауз Лео, но здесь веяло такой мерзостью запустения, что сперва я даже испугался, и, пока спокойный, ровный голос О'Дея с его странной, преувеличенно отчетливой дикцией не взял меня в оборот, заставив забыть о присутствии в комнате чего-либо, кроме него самого, я начинал было уже подумывать, не сбежать ли. В тот миг, когда он вошел и впустил меня, вежливо пригласив сесть напротив на один из двух имевшихся в комнате складных стульев, стоявших у стола, на котором едва помещалась пишущая машинка, у меня не было ощущения, что у О'Дея все отняли, оставив только это нищенское существование, нет, хуже того, мне показалось, будто сам О'Дей, чуть ли не по собственному злобному почину, отнял самого себя у всего, что не было этим нищенским существованием.
Теперь я понял, зачем Айре нужна была его хижина. Увидел семя, из которого она произросла – и хижина, и прочие символы отказа от всего на свете, вся эта эстетика безобразного, которая для Эвы Фрейм была нестерпима и которая, с одной стороны, делает мужчину одиноким аскетом, но с другой – развязывает ему руки, дает ему свободу, смелость и целеустремленность. Главным в комнате О'Дея был мотив дисциплины, той дисциплины, что говорит: сколько бы желаний у меня ни было, я все равно могу втиснуть себя в эту комнату. Можно всем рискнуть, если знаешь, что при любом раскладе наказание ты вытерпишь, а эта комната и была частью наказания. От комнаты оставалось четкое ощущение: вот связь между свободой и дисциплиной, связь между свободой и одиночеством, связь между свободой и наказанием. Комната О'Дея, его келья, была духовной квинтэссенцией хижины Айры. А что было духовной квинтэссенцией комнаты О'Дея? Через несколько лет мне предстояло выяснить и это: во время поездки в Цюрих я обнаружил дом с мемориальной табличкой, на которой значилось: «Ленин»; подкупив привратника горстью швейцарских марок, я получил доступ в монашеское жилище, где основатель революционного большевизма прожил в изгнании полтора года.
Внешность О'Дея не должна была меня удивить. Айра описал его в точности таким, каким он и был, то есть мужчиной, скроенным по меркам цапли: долговязый, под два метра верзила, тощий, но мускулистый, с узким лицом и коротким ежиком седых волос; что касается глаз, то они у него были такого цвета, который тоже наводил на мысль о седине; нос, под стать лицу, длинный и острый как нож, а кожа – хочется сказать шкура – в таких морщинах, словно он куда старше его сорока с хвостиком. Но кое-что Айра упустил – а именно то, что фанатизм всему его облику сообщил такой вид, будто перед тобой тело, в котором человек заперт, и не просто заперт, а отбывает в нем суровое наказание – тюремный пожизненный срок. У него был вид существа, лишенного свободы выбора. Все события жизни предрешены заранее. Он ни в чем не волен. Держать себя в стороне от всего на свете ради дела – вот все, что он может. И что бы ему кто ни говорил – пропускать мимо ушей. Да и не только внешностью он походил на стальную полоску, на удивление узкую – его идеология тоже походила на режущий инструмент, выкованный по криволинейному лекалу, напоминающему лопасть секиры или этакий обоюдоострый профиль цапли.
Помню, как Айра рассказывал мне, что О'Дей всюду возил за собой легкую боксерскую грушу и что в армии он был таким сильным и быстрым, что «если придется», мог измордовать двоих или даже троих. В поезде я все думал про эту грушу, увижу ли ее у него дома. Увидел. Она не висела в углу на уровне головы, как я это воображал и как она должна была бы висеть, будь это не жилье, а спортивный зал. Она была на полу, лежала на боку у двери во встроенный шкаф, – тугой грушевидный кожаный мешок, такой старый и вытертый, что казалось, будто это не куски кожи, сшитые вместе, а выцветшая часть тела убитого животного; словно О'Дей для поддержания бойцовской формы молотил кулаками яичко мертвого гиппопотама. Мысль абсолютно дурацкая, но отделаться от нее (видимо, из-за того, как я его сперва боялся) у меня ни за что не получалось.