Выбрать главу

С этими словами он выпихнул меня из комнаты и захлопнул дверь.

Я не понял. Не понимал я и Бетховена, да и с Кьеркегором не все у меня складывалось просто, а уж что кричал Лео, а главное, что хотел этим сказать, было и вовсе за гранью моего понимания. Что я сделал-то? Всего лишь сказал ему, что собираюсь поселиться вместе с сорокавосьмилетним сталеваром-коммунистом, который, по моему описанию, похож на постаревшего Монтгомери Клифта, и тут Лео берет и вышвыривает меня вон.

Посмотреть, что происходит, выскочил не только тот студент-индиец, что жил напротив, но чуть ли не все студенты из Азии и Африки, жившие в комнатах слева и справа по коридору. В большинстве своем в этот час они были в исподнем, а предстал перед ними мальчишка, которому как раз в этот миг открылось, что в семнадцать лет стать героем потруднее будет, чем взрастить в себе способность вызывать у всех желание схватить тебя за уши и тащить то в героизм, то в моральные дебри, а то и еще куда. Впрочем, зрителям это не открылось, а потому они подумали о чем-то совсем ином. О чем они подумали, когда увидели меня, я и сам не догадывался, пока на следующем семинаре по античности не обнаружил, что Лео Глюксман отныне не только не считает меня «личностью, превосходящей остальные» (не говоря уже о том, чтобы видеть во мне задатки великого человека), но смотрит на меня как на сопливого, в культурном отношении отсталого, смешного недоросля, по дикому недоразумению попавшего в Чикагский университет. И что бы я потом ни говорил на семинарах, что бы ни писал в курсовых работах, так до конца года все и осталось, не помогли и длинные письма, в которых я объяснялся, извинялся и оправдывался тем, что я ведь так и не бросил университет, так и не поселился с О'Деем, – нет, ничем не смог я загладить его обиду.

* * *

Следующим летом дома в Нью-Джерси я подрабатывал тем, что продавал вразнос журналы; это, конечно, не совсем то же самое, что пачками раздавать у завода в Индиане прокламации – сперва на заре, потом на закате и еще раз в кромешной ночи. С Айрой мы пару раз говорили по телефону, даже условились, что в августе я приеду погостить у него в хижине, но в последний момент он вынужден был это отменить (к великому моему облегчению), а потом у меня вновь начались занятия. А несколько недель спустя, в последние дни октября тысяча девятьсот пятьдесят первого года, мне сказали, что его (вместе с Арти Соколоу, с директором, композитором, еще двумя ведущими актерами и знаменитым радиоведущим Майклом Джей Майклзом) из передачи «Свободные и смелые» убрали. Уволили вчистую. Мне об этом отец сообщил по телефону. Ты не регулярно читаешь газеты, попрекнул меня он, а то бы знал, потому что эта новость еще позавчера прошла в обеих газетах Ньюарка, так же как и во всех до одной ежедневных газетах Нью-Йорка. «Железный Рин раскалился докрасна» – так называлась статья в «Нью-Йорк Джорнал Америкэн», где важной шишкой был Брайден Грант. Статья как раз и была напечатана в его рубрике «Гарантировано Грантом».

По голосу отца я почувствовал, что больше всего в связи с этим он беспокоился за меня – вдруг из-за моей дружбы с Айрой все это как-нибудь ударит и по мне, – я взъерепенился и говорю:

– Да что ты веришь, они врут, прямо все у них будто бы коммунисты!

На что отец сказал:

– Ну да, они врут, но они и о тебе могут наврать то же самое!

– Пусть попробуют! Пусть попробуют!

Но сколько бы я ни кричал на моего вполне либерального почти что отца-медика, словно это он был тем начальником на радио, который уволил Айру с его присными, как бы шумно я ни отметал с порога все обвинения, утверждая, что они так же неприложимы к Айре, как и ко мне, но одного-единственного дня с Джонни О'Деем было достаточно, чтобы понять, что тут может быть и не все так уж чисто. Все ж таки Айра прослужил с О'Деем в Иране больше двух лет. О'Дей когда-то был его лучшим другом. Когда мы с ним общались, он по-прежнему получал от О'Дея длинные письма и отвечал на них. Потом еще этот Гольдштейн и все то, что он сказал тогда на кухне. «Не давай ему забивать тебе голову коммунистической брехней, парень», «Из таких, как Айра, коммунисты делают себе марионеток и потом дергают их за веревочки», «Вон из моего дома, тупой коммунистический мудак»…

Я намеренно отказывался соединить все это вместе. Это, потом еще альбом пластинок, да и не только.

– Ты помнишь, Натан, тот день, когда мы собрались у меня на работе, он тогда только приехал из Нью-Йорка? Я его спросил, и ты его спросил, и что же он нам ответил?

– Правду! Он сказал правду!

– «Вы коммунист, мистер Рингольд?» – спросил его я. «Вы коммунист, мистер Рингольд?» – спросил его ты.

С какой-то новой, пугающей интонацией, какой у него я никогда прежде не замечал, отец вскричал:

– Если он солгал, если этот человек солгал моему сыну!..

То новое, что я услышал в его голосе, было готовностью убить.

– Как ты можешь иметь дело с человеком, который лжет тебе в глаза о таких важных вещах? Как? Это ведь не то, что ложь ребенка, – продолжил отец. – Это была ложь вполне взрослая. Мотивированная ложь. Это была ложь мерзавца.

Он все не унимался, а я думал и не мог понять – зачем, ну зачем Айре было так усложнять, почему не сказать правду? Я все равно поехал бы в Цинк-таун, во всяком случае, попытался бы. Потом вот еще что: он лгал не только мне. Это бы еще ладно. Но он лгал всем и каждому. Когда лжешь абсолютно всем, машинально и непрестанно, ты делаешь это нарочно, чтобы ложь превратить в правду. И поэтому это уже не импровизация, не игра. Скажешь правду тому, солжешь этому – не сработает. Так что ложь – это часть того преображения, которое с ним происходит, когда он облачается в свою партийную униформу. Ажи требует его служение. Сказать правду, особенно мне, никогда ему и в голову не приходило: под угрозой оказалась бы не только наша дружба, под угрозой оказался бы и я. У него были тысячи причин, чтобы лгать, но ни одну из них я не мог объяснить отцу, даже если бы уже тогда понимал их все.

Поговорив с отцом (и с матерью, сказавшей: «Я умоляла, просила отца не звонить тебе, не расстраивать»), я попробовал позвонить Айре на Западную Одиннадцатую улицу. Весь вечер телефон был занят, а когда я набрал номер следующим утром, подошла Уондрус – та черная служанка, которую Эва подзывала за обедом к столу при помощи колокольчика, жутко раздражавшего Айру. Она сказала мне: «Он больше здесь не живет» – и повесила трубку. Поскольку брата Айры я все еще воспринимал как «учителя», от того, чтобы позвонить Марри Рингольду, я удержался, зато написал письмо – опять-таки в Ньюарк, на Лихай-авеню, с пометкой «Для Айры Рингольда» и еще одно в Цинк-таун, до востребования. Ответа не получил. Отец прислал мне вырезки из газет про него, я читал, то и дело вскрикивая: «Ложь! Ложь! Грязная ложь!», но потом вдруг как вспомню Джонни О'Дея и Эрвина Гольдштейна и уже не знаю, что думать.

Меньше чем через полгода по всей Америке в книжных магазинах появилась – можно сказать, прямо наводнила собой книжный рынок – книга воспоминаний Эвы Фрейм (в пересказе Брайдена Гранта) «Мой муж – коммунист!». Обложка – как спереди, так и сзади – была оформлена в виде американского флага. На лицевой стороне флаг был с дырой, и в рваной овальной прорехе красовалась недавняя фотография Эвы с Айрой. Эва на ней была нежна и прелестна – в шубке и, по обыкновению, в маленькой шляпке, на шляпе вуалька с мушками (она же и ввела эти вуальки в моду), в руке круглая сумочка; Эва шла по Западной Одиннадцатой об руку с мужем и весело улыбалась. Айра, наоборот, выглядел не очень радостно: сквозь толстые очки он смотрел из-под шляпы в камеру расстроено и тревожно. Голова Айры, оказавшаяся почти в самом центре обложки, по верху которой шло заглавие: «Мой муж – коммунист! – Воспоминания Эвы Фрейм в пересказе Брайдена Гранта», была жирно обведена красным и походила на яблочко мишени.

В книге Эва утверждала, что Железный Рин, «он же Айра Рингольд», был «коммунистическим безумцем», который «мучил и насиловал» ее своими коммунистическими идеями, читал им с Сильфидой каждый вечер за обедом лекции, кричал на них и всячески старался, «задурив им головы», заставить их работать на коммунистов. «Наверное, я в жизни не видела такого героизма, какой проявляла моя юная дочь, которая больше всего на свете любит тихо сидеть, целыми днями перебирая струны своей арфы: она из последних сил спорила с этим коммунистическим безумцем, защищая американскую демократию от его сталинистских, тоталитаристских нападок. А с другой стороны, я, наверное, в жизни не видела такой жестокости, какую проявлял этот коммунистический безумец, использовавший все способы, опробованные в советских концлагерях, чтобы поставить мое храброе дитя на колени».