— А скажи-ка, любитель слов, знаешь ли ты, кто такой настоящий галерист? Собрат по рабству на галере.
Благодаря дружбе с художниками, чутью и психологии царедворца, он составил себе приличное состояние, чего совершенно не скрывал. В Болье-сюр-Мер у Анри был огромный, выстроенный в 1900 году дом с колоннадами и статуями, носивший чудесное название «Аллегрия». Там выпивали, стоя между Матиссом и Дега, ужинали перед Ренуаром, играли в карты в компании четырех Вламинков и справляли нужду на глазах Дюфи, что взирал на вас со своего знаменитого автопортрета, написанного им в 1897 году, в семнадцать лет.
Абсолютная беспечность этого человека, жившего в сокровищнице и не включавшего сигнализацию, потому что мигающие лампочки его раздражали, навсегда отбила у меня охоту посещать музеи. Дом крестного не был тюрьмой для шедевров: их можно было трогать, гладить и «ласкать мазки», как тогда говорили. Однажды я случайно испачкал шоколадно-земляничным мороженым купальщицу Матисса, Анри вытер холст указательным пальцем, облизнул его, задумчиво взглянул на мой вафельный рожок, и, вместо того чтобы отругать меня, произнес самым что ни на есть будничным тоном:
— Впредь — только лимонный сорбет.
Он с давних пор был женат на Пегги, крошечной женщине с неистовым темпераментом и острым чувством юмора, которая говорила за двоих и ела за троих. Увидев, что муж заскучал на светском ужине, она кричала через весь стол:
— Анри, сматываем!
Эта в меру безумная цыганка сама шила свои туалеты и мастерила шляпки. Однажды она весьма своеобразно утешила жену монакского министра и мою мать, которые одевались у одного кутюрье и оказались на приеме в одинаковых нарядах:
— Мне это точно не грозит, — сказала она.
В 1970 году чета Гафье покинула «Аллегрию»: как оказалось, под домом находилось подземное озеро, и он начал оседать, в стенах появлялись трещины, и картины срывались с крюков. Анри сначала сдал «Аллегрию» съемочной группе Жюля Дассена, который снимал фильм «Обещание на рассвете» по книге Ромена Гари, а потом продал его пенсионному фонду.
Я оплакивал «Аллегрию», как любимую женщину, тосковал по ее стенам и воскрешал дом почти во всех своих романах. В Вильфранше, прямо над портом, Анри выстроил из розового мрамора ее сестру-двойняшку, «Эргеллу». Эта вилла нравилась мне куда меньше, но Пегги и Анри жили там мирно и спокойно… по крайней мере, до нападения бандитов с автоматами.
Целых пятнадцать минут налетчики поливали бронированные окна огнем из автоматов, пытаясь проникнуть в дом, а осажденные старики спешно снимали со стен Дега, Модильяни и прочих и сносили их в комнату-тайник, готовые умереть там от удушья среди своих сокровищ.
Но стекла фирмы «Секюрит» выдержали обстрел, и грабители скрылись, услышав вой полицейских сирен. Анри не стал заделывать выбоины на фасаде и с гордостью демонстрировал их посетителям, как полученные на поле боя раны.
— Картины должны находиться в семье, среди людей, как при жизни их создателей, — сказал он журналисту из «Нис-Матен», потрясенному легкомыслием коллекционера, вернувшего сокровища на место, даже не застраховав их. — Страх — плохой советчик, мои картины защищают меня от всего.
От всего, но не от Чернобыля. В 1987 году, после того как на Лазурный берег пролился дождь из радиоактивного облака и в пряных травах, тимьяне и майоране, начали скапливаться радионуклиды, у обоих братьев Гафье обнаружили рак щитовидной железы. Брат Анри прошел курс лучевой терапии, сжег голосовые связки, но все еще жив и скоро отпразднует столетие.
Анри тогда больше занимала покупка очередного Ренуара, препирательства с экспертами и растаможка, а потому он по-быстрому сделал операцию, но лечение до конца не довел и через несколько недель умер, отказавшись от покупки и проклиная себя за это.
Дочь Анри Марион передала мне его последние слова:
— Нет, я должен был его купить! Вот кретин!
*Вы познакомились в начале 50-х, на свадьбе принца Али Хана и Риты Хэйуорт,[37] где Анри был свидетелем. Ты чуждался высшего света и всегда насмехался над венценосными особами и разряженными ослами из окружения Анри, но был покорен могучим интеллектом, который он поставил на службу своим страстям.
В этом смысле его отношения с сыном Ага Хана приводили тебя в восторг. Анри и Али Хан больше всего на свете любили живопись и американские автомобили. Они заключили следующий договор: в январе принц покупает новый лимузин, ездит на нем полгода и передает Анри в обмен на три или четыре картины, в зависимости от объема двигателя. Вообще-то Анри терпеть не мог огромные машины нуворишей, но не подавал вида, чтобы сбывать Али каждой весной в обмен на «кадиллак», «бьюик» или «линкольн» картины молодых художников: пройдя через коллекцию принца, они резко поднимались в цене.
Мой крестный видел в американских тачках один-единственный плюс: большой багажник. Раз в год он ездил в Нормандию к Вламинкам, загрузив в машину с десяток пармских окороков, а назад вез не меньше сорока картин. Ты тоже обожал Вламинка и доставал для него ветчину.
Хоть ты и жил на другом конце Франции, но обожал слушать рассказы о долгих застольях в Рюей-ла-Гадельер. Рыжеволосый фламандский исполин и две его дочери-великанши напоминали тебе о твоих корнях, пробуждали зависть и тоску по этим колоритнейшим персонажам, которым на обед подавали беарнский суп с капустой и гусиным мясом, а потом говядину с овощами, а потом кофе и рюмочку коньяка, а потом бывший велогонщик брал скрипку и аккомпанировал игравшим на тубах наследницам — они считали, что именно этот инструмент идеально соответствует их габаритам.
Наконец наступал момент, когда Морис де Вламинк откладывал смычок, отталкивал стул, откидывал со лба огненную прядь и обрывал веселье словами:
— Ну что, Гафье, не хочешь взглянуть на мою мазню?
Анри с трудом скрывал облегчение: чревоугодием он не отличался, в еде знал чувство меры и симулировал пантагрюэлевский аппетит только ради хозяина. Стараясь твердо держаться на ногах, он следовал за Морисом в мастерскую, забитую мощными, яркими работами.
— Ну что, Гафье, которую хочешь?
— Все.
— Нет, папа, ты не имеешь права! — кричали Эдвига и Годелива, повиснув на отце. — Не продавай их, мы не хотим!
— Иди поиграй, — шептал Анри Вламинку, протягивая ему ключи от «кадиллака», «бьюика» или «линкольна».
Радуясь, как ребенок, фовист садился за руль американской машины и принимался за любимую игру: поднимал капот, опускал стекла, включал проигрыватель и едва удерживался от искушения снять приборную доску, ведь в послевоенной Франции никто и мечтать не мог о таком электрическом чуде. Все это время Анри проявлял чудеса дипломатии, чтобы стражницы храма искусства согласились расстаться с отцовскими полотнами.
— Да не нужны нам деньги, в этой дыре их и потратить-то не на что!
— Не волнуйтесь, — уговаривал он, выкладывая из портфеля пачки купюр, — моя цена гораздо выше рыночной, и даже если картины подорожают, вы всегда сможете выкупить их обратно.
— Плевать мы хотели на ваши цены!
— Но, если вы хотите, чтобы отец продолжал писать, нужно освободить ему место в мастерской.
Вот этот аргумент обычно в конце концов срабатывал. Анри запивал сент-эмильон кофе и отправлялся в обратный путь на сильно потрепанной живописцем машине: капот не закрывался, стекла не поднимались, пластинка не желала вылезать из проигрывателя.
По дороге домой крестный забирал на Монмартре Мориса Утрилло. Не такой «прожорливый», как «кадиллак», «бьюик» или «линкольн», он все же выпивал три литра каждые сто километров: на всех заправках в машину загружали ящик с бутылками.