Я поднял глаза, ты отвел свои и уставился на автограф Рауля Дюфи.
— Не волнуйся, дружок, со мной ничего не случится, — произнес ты чуть севшим, но бодрым голосом. — Но я не случайно выбрал Анри в крестные — если вдруг умру, он сумеет тебя понять.
Это означало: он с уважением отнесется к моему призванию, не станет отговаривать.
В тот раз с тобой действительно ничего не случилось, ты пережил Анри на пятнадцать лет, но мы с ним успели подружиться. Мы стали реже видеться после моего переезда в Париж. На спектакли по моим пьесам частенько приходили его друзья, всякие там коронованные особы, вдовы художников и сулившие мне луну с неба капризные английские импресарио. Иногда ты ворчал, что с тех пор, как ко мне пришла известность, ему куда больше нравится роль моего крестного. Твой старый друг отвечал, что не виноват в том, что ты все еще жив: уж для мальчика, осиротевшего в девять лет, он бы расстарался. А пока он ограничивался тем, что скупал за бешеные деньги первые издания моих романов, повышая спрос.
Вы с мамой купили дом по договору ренты, десять лет тратили на выплаты почти всю твою пенсию, и только-только переехали в Вильфранш-сюр-Мер, поближе к Анри, как он умер от рака из-за пряных трав.
Сразу после твоей смерти три медиума, независимо друг от друга, сообщили, что за тобой приходил какой-то Анри. Не знаю, стоит ли в это верить, но сама идея мне нравится. Когда я пишу эти строки, я чувствую, как вы стоите со мной рядом, шутливо боретесь за мое внимание, мое волнение и улыбку, перебиваете друг друга, вспоминая разные случаи из жизни, чтобы меня удивить, развеселить, вдохновить или поразить…
Ты давно предупредил меня, что на том свете освоишь два вида деятельности — живопись и квантовую физику. В земной жизни тебе на них времени не хватило. Ты понимал, что аграрное право вряд ли пригодится тебе среди духов, и придется подыскивать другое занятие. Ты и там был готов учиться. Лишь бы без дела не сидеть.
Я хорошо представляю тебя в компании таких же беспечных гуманистов, неуемных фантазеров, таких же настырных и любопытных, как ты сам. Полагаю, ты встретил там старых друзей, и вы неустанно возделываете ниву в заоблачной дали, а семена прорастают в наших снах. Пусть они всегда смотрят на меня, эти старые озорники, полубоги моего детства, из которых я по кусочкам сложил свой мир, будто пазл.
Самым старшим среди твоих коллег был Николаи, горбатый старик двухметрового роста. Это он, выступая в суде против Бюро по сбору отчислений в фонд социального обеспечения и помощи семье, говорил о парадоксе Гегеля и сексуальном подтексте у Вергилия. Он никогда не расставался с трубкой, улыбаясь, щурил глаза, как Будда, свободно говорил на латыни, арамейском, древнегреческом и на сленге Мишеля Одиара.[39] В саду дома в Ла Коль-сюр-Лу стояло надгробие с его именем и датой рождения. Не хватало только даты смерти. По выходным, в перерыве между аперитивом и барбекю, он водил гостей поклониться могиле. Когда запах дыма возвещал о том, что мясо готово, Николаи докладывал своему бюсту: «Мсье, кушать подано», и мы садились за стол.
Этот очаровательный сумасброд, способный запудрить мозги всем присяжным на свете, больше всего любил деревья и ручки. Последние он вырезал из веток первых и каждый год дарил мне два-три экземпляра, преподнося «ручку из его сада», словно свежесорванный огурец или баклажан.
— Сами убедитесь, дорогой Дидье, — говорил он, — некоторые романы нужно писать только вишневым деревом, другие — пробковым дубом. Бывают и такие, к которым можно подступиться только с сосной, но вряд ли это ваш стиль.
Подношения Николаи были слишком большими, чернила и смола подтекали, портя рукописи, поэтому я держал их на столе в вазочке и пускал в ход, только когда он сам приходил к нам ужинать.
— Итак, дорогая Поль, наш юноша уже покорил бугор Венеры? — спрашивал он у мамы, целуя ей руку.
— О Боже… — Мама терялась и начинала судорожно стряхивать с пальцев фарш или панировочные сухари. — Ему всего одиннадцать!
— Всему свое время, дорогая, всему свое время…
Мама отворачивалась к плите, а он торжественно вручал мне очередную «ручку-сучок».
— Запомните, мой мальчик, самое сложное — завлечь интересующую вас особу в закрытое помещение.
— Вовсе нет, куда сложнее выдворить ее потом оттуда, — отвечал я в том же изящно-пошловатом тоне.
— Поздравляю, старина, вот истинный сын своего отца! — восклицал Николаи, и ты розовел от гордости.
С другим адвокатом и большим любителем трубки Пьером Жосле тебя сближали острый ум, артистизм и убойный юмор. Вы вечно что-то затевали: то сочиняли уморительные скетчи для «Ревю дю Пале», то созывали всех на бал-маскарад, поручив женам — его супругу тоже звали Поль — заведовать хореографией и костюмами. От аплодисментов дрожали не только стены ваших домов в Верхнем Варе, но и мраморные статуи приемной суда, когда вы забавляли народ своими байками и виртуозными розыгрышами. Внешне Пьер напоминал Эррола Флинна и Кларка Гейбла.[40] Местные коррупционеры ненавидели вас за вызывающую неподкупность, кто-то завидовал красоте ваших жен, так что врагов хватало. «Плевать на них, они никогда нас не догонят», — смеялся Пьер, цитируя своего идола Жана Луи Бори, самого молодого лауреата Гонкуровской премии и самого беспощадного кинокритика, которому мы верили, как себе.
Рупор социалистов Ниццы и заклятый враг того самого Жака Медсена, что едва не женился на твоей жене, Пьер Жосле вроде бы никак не мог общаться с твоими друзьями из лагеря правых… Но, как ни странно, в те времена все было иначе. Не знаю, может, нынче политики поглупели. Только если раньше юмор примирял людей, то теперь, наоборот, разъединяет.
С друзьями по «Лайонс Клаб»[41] Дюшато, Мартеном, Полетто и другими вы каждый год давали удивительные спектакли в пользу собак-поводырей. Как-то раз ты вырядился в мундир наполеоновского солдата и устроил потрясающую лотерею, чтобы найти человека-поводыря для ослепшей немецкой овчарки. Люди покупали билеты забавы ради, ни секунды не веря твоим словам, хотя ты все это устроил на полном серьезе и спас от эвтаназии старого пса, который двенадцать лет верой и правдой служил слепым, пока сам не ослеп.
Уже на пенсии ты подружился с Капони и Кальви. Вы вместе защищали в Париже интересы Национальной ассоциации почетных адвокатов и были бы неразлучны, кабы эти хлюпики не отправлялись спать в десять вечера вместо того, чтобы всю ночь шататься с тобой по кабакам.
Были у тебя и молодые друзья, вроде савойцев Франсуа и Жана-Ива, а среди сорокалетних первым другом стал хирург Маэстро, соавтор твоих последних воскресений. Мишель, Люси, Сильве-на и другие артисты из театра «Ла Семез» частенько давали тебе роли в своих спектаклях, а Жерар и Жинетт уговорили войти в муниципальный совет. Ты с первого взгляда очаровывал внуков старинных приятелей и зачастую понимал их лучше, чем дедов: время идет, и друзья меняются. Старики тебя раздражали, а молодые принимали за своего. Именно они, чужие дети, тронули меня сильнее других, когда плакали у твоего гроба. И не счесть, сколько на свете людей считали тебя отцом, дедом, прадедом. Порой ты слишком рьяно, зато от чистого сердца боролся за всеобщую любовь. «Ваш отец умел заполнять собой пространство», — сказал мне твой старый друг депутат Паскини и несколько недель спустя последовал за тобой.
А еще был монсеньор Дома, с которым вы всю жизнь друг друга спасали. Самое долгое сражение за честь друга в твоей жизни. Я хорошо помню этого высокого тощего человека, погруженного во вселенскую печаль из-за клеветы, возведенной на него собратьями во Христе. Ему понравилась моя первая книга, и он через тебя попросил переписать «помягче и покрасивее» его письмо к папе Иоанну Павлу II. Я углубился в изучение его досье. Оно меня потрясло.
Вас обоих мобилизовали в 1939 году и отправили на Альпийский фронт. Сразу после заключения перемирия твой друг вступил в Сопротивление. Прикрываясь «фасадом» провишистской спортивной ассоциации, ты помогал ему прятать и переправлять за границу евреев и коммунистов, которых выслеживали гестапо и милиция[42]… В послевоенные годы духовенство сурово осудило сотрудничество аббата с компартией, а непримиримая позиция епископа Ниццы спровоцировала волну обвинительных писем в Ватикан, и Альфред Дома навсегда лишился надежды получить епископский сан.