— Значит, я не маразматик? — растерянно, со слезами в голосе спросил ты после их ухода.
На склоне лет молодые коллеги — один придерживался правых убеждений, другой был леваком — заняли место твоих покойных друзей и смягчили досаду из-за последнего поражения.
Сколько еще женщин было у тебя в жизни, помимо двух жен? Как-то раз нам встретилась бывшая танцовщица — с сиреневыми волосами; судя по всему, когда-то до войны вы были не чужими, но сейчас, полюбезничав с ней, ты признался:
— Надо же — совсем ее не помню, а ведь занимался с ней любовью.
Мне было семнадцать, я мало что в этом смыслил, но такая забывчивость мне показалась странной. Может, ты специально старался забыть свои любовные похождения — в знак супружеской верности? Со мной ты об этом больше не заговаривал. И чтобы ты не думал, будто я напрашиваюсь на откровенность, я тоже молчал о своих сердечных делах. Так мы отмалчивались, нам даже казалось, что мы понимаем друг друга без лишних слов — заблуждение, которое часто приводит к досадным недоразумениям.
Однажды я взял тебя на теннисный матч поболеть за одну знакомую, нашу местную чемпионку; после игры ты ей долго меня расхваливал, пока не понял, почему ей так неловко: она — моя «бывшая», и это она меня бросила. В машине ты недовольно проворчал:
— Секреты секретами, но мог бы и предупредить.
Несколько недель спустя я так и сделал и поплатился за это.
Ее звали Сильви, мы учились вместе, она жила в общежитии при лицее. Высокая, близорукая, со светлыми волосами, витала в облаках и все время на что-то натыкалась. Из-за рассеянности, любви к одиночеству и молчаливости ее считали ботанкой. Чтобы понравиться ей, я написал пьесу для двух актеров. Для нее и себя. Актовый зал в лицее закрыли на ремонт, и она согласилась порепетировать вместе на выходных в какой-нибудь сельской гостинице.
Стоило мне сказать об этом маме, как ужин превратился в заседание антикризисного комитета. Я был несовершеннолетним, а маме казалось: привести девушку в гостиницу — все равно, что признать себя отцом, если она забеременеет. Решение созрело к завтраку.
— А вы поезжайте в Баржемон.
Баржемон — заброшенная ферма в департаменте Верхний Вар, мы давно хотели привести ее в порядок. И мамино «вы» подразумевало трех человек.
В эту глушь ни поезда, ни автобусы не ходили, так что нам с Сильви пришлось на репетицию ехать с шофером-надсмотрщиком.
— Что, влюбился? — спросил ты, наблюдая, как моя белокурая дева выплывает из ворот лицея — кружевное платье по ветру, плетеная корзина через плечо, в ней — «Искушение тоталитаризмом» Жан Франсуа Ревеля.[48]
— Кажется, да.
— Ладно, посмотрим.
Мне бы обратить внимание на это «посмотрим», но я торопился выйти из машины навстречу Сильви.
— Его отец, — сдержанно представился ты, протягивая ей руку.
Ты рассматривал ее сдержанно, как бы со стороны — будто и не ты вовсе, я был доволен. Видно, ты думал, симпатичные спортсменки привлекают меня куда больше хорошеньких интеллектуалок. А твоя искренняя улыбка, которой завершился критический осмотр, окончательно усыпила мою бдительность. Тем ужасней было «пробуждение».
В тот год ты ездил на выбранном мной по каталогу темно-синем купе. Двухдверный автомобильчик элегантно петлял по извилистым дорогам Прованса. Мы с Сильви сидели сзади, держась за руки, боролись с тошнотой, слушали треск цикад и вдыхали дым твоей сигариллы. Выставив локоть в окно, ты горланил модные шлягеры «А я ей бип-бип-би-бип» и «Песенку бородатой женщины»,[49] которые разучивал для нового спектакля «Лайонс Клаб», в этом сезоне он посвящался «безумным годам».
На повороте у сосновой рощи ты замолчал. Это здесь ты уснул за рулем «пежо-403», когда через несколько недель после моего рождения спешил к нам в Баржемон. Машина вылетела с дороги и, перевернувшись, скатилась в кювет. Если бы не сработал рефлекс, и ты не выключил зажигание, машина наверняка взорвалась бы. А меня постигла бы та же участь, что и тебя: расти со сломленной горем матерью и бабушкой, свыкшейся с долей вдовы.
Нагнетая обстановку, ты описывал моей возлюбленной несчастного Дидье, каким бы я стал, если бы ты тогда погиб, — грустного сироту, чье воображение отравлено одиночеством. Ты вживался в образ, трафаретом накладывая свое детство на мое, вспоминая неприкаянного подростка, который пытался найти себя то в спорте, то в самодельных машинках и транзисторных приемниках.
Сильви выпустила мою руку. Ты заслонил меня своей тенью, я перестал для нее существовать.
Это было не слишком красиво — мне в ту пору, чтобы понравиться девушке, приходилось в буквальном смысле слова из кожи вон лезть. В подростковом возрасте я каждой весной превращался в урода. Разноцветный лишай — та еще гадость. Неизлечимое кожное заболевание, депигментация на нервной почве: как только солнце начинало припекать, лицо у меня краснело, и на нем выступали большие белые пятна. «Ну прямо пицца», — говорил ты, стараясь разрядить обстановку.
Чтобы выровнять цвет, нужно было или полностью закрасить лицо, или сдобрить его румянами. Выбеленное лицо на манер вампира или грим разрумяненного трансвестита. Я испробовал и то, и другое. В результате решил оставить все, как есть, а ты, чтобы отвлечь меня от всеобщих настороженных взглядов, дразнился: «Эй, Пицца Маргарита». Синьор Помидор в моцарелле.
Не знаю, что помогало — твоя смехотерапия или моя влюбленность, — но мне было наплевать на эти солнечные пятна. Более того — я ими гордился. Они же появлялись из-за стресса — творческого кризиса и духовных терзаний. Как отличительный признак моей профессии. Боевое ранение. Мой камуфляж.
Странно, но этот физический недостаток начал досаждать мне только, когда исчез. Талантливая врач-дерматолог посоветовала рискнуть: принять сильное лекарство, влияющее на чувствительность кожи, и посидеть час на солнце без всякой защиты. Лицо обгорело, зато пигментация пришла в норму. Теперь меня считали красивым. Я тяжело переживал это, как толстяк, который вдруг сбросил вес. Запутался, перестал доверять людям. Прыгнул в пустоту. Даже реакция Сильви выводила меня из себя. Мне казалось, только теперь я ей понравился, а раньше она дружила со мной из жалости. Оглядываясь назад, я видел лишь лицемерие, сострадание и милосердие. В ночь, когда она наконец решила мне отдаться, я отказался, и мы расстались.
Но пока что мы ехали, чтобы провести вместе наш первый уик-энд, и отец, которого у меня могло и не быть, весело закладывал виражи, напевая душераздирающую песенку Марсель Борда: «У меня борода, но язык мой остер!/Я же женщина, а не какой-то сапер».
В Баржемоне Сильви не удалось избежать экскурсии. Ты показал ей с дороги старый хутор, который хотел засадить огородами, но не смог из-за артроза. Чуть ниже за садом с засохшими яблонями находилась та самая полуразрушенная ферма, ее-то мы и пытались восстановить. Прямо напротив — замок графов де Вильнёв, когда-то в нем жила семья адмирала, потерпевшего поражение при Трафальгаре, теперь там открыли детский приют, а директором стал твой друг Хассейн Хаяти, — давайте зайдем поздороваться! Ах, он, оказывается, в «Гелиадах», в доме для престарелых, ладно, идем туда. И вот уже нас обнимает твой друг из Туниса Хассейн, я его обожаю за грубоватые шутки, но сейчас бы вполне обошелся без них.
Я мечтал, что мы будем ужинать с Сильви при свечах, но наш первый ужин прошел при тусклом свете лампочек в казенной столовой, под шарканье ходунков и стук зубных протезов. Хассейн называл Сильви не иначе как моей невестой; желая ей угодить, спросил, кем она хочет стать. Не успела Сильви ответить — «медсестрой», как ее отправили на практику — вводить инсулин мадам Одибер.
После компота мы откланялись. Призрачный лунный свет пробивался сквозь стволы засохших яблонь. Ухал филин, в молчаливом танце кружились летучие мыши. Сильви ногтями впилась мне в ладонь, мы осторожно пробирались по рытвинам к «руинам»: с подчеркнутой вежливостью, вопреки моим ожиданиям напрочь забыв про гостеприимство, ты заявил, что тебе лучше спать в доме, а нам — в сторожке. В убогой лачуге с грязно-розовыми стенами, такой маленькой, что издалека не заметишь; ее соорудили, когда строили в Провансе железные дороги, но вскоре оказалось, что дорога никому не нужна, а сторожка и подавно. Ни воды, ни электричества. Единственное украшение комнаты, где мы собрались предаться любовным утехам, — три железные койки из приюта Хассейна.