Выбрать главу

Говорить ничего не пришлось. На третьем месяце беременности Беатрис разбилась на мотоцикле. Я как раз сформулировал признание и проверил его в церкви на другом конце города, покаявшись незнакомому священнику. Отрепетировал, так сказать.

— Будем молиться, сын мой, Господь поможет, — вздохнул кюре.

Но я молил не об этом и не такой помощи ждал. В пятницу я подъехал к воротам кладбища на мопеде. Никто не знал, что я хороню и моего неродившегося ребенка.

Людей у могилы было немного — близкая родня и какие-то старики. Когда умираешь в восемнадцать лет, школа, одноклассники, учителя уже в прошлом, и молодых у гроба мало. Похоже, нас — лицеистов, решивших прогулять уроки — было всего двое. Мы встали рядом.

— Я из «Парк-Имперьяль», а ты?

— Из «Этьен д'Орв».

Он был высокий, худой, сутулый и печальный. Когда могилу засыпали, он отвел меня в сторону и упавшим голосом спросил, откуда я знаю Беа.

— Покупал у нее мопед. А ты?

— Она ждала от меня ребенка, — сунув руки в карманы, ответил он.

Я промолчал. Да и что тут скажешь? «От меня тоже»? Ни ложь, ни правда уже не имели никакого значения. Неважно, зачем Беа сказала это нам обоим — то ли сама сомневалась, то ли просто на всякий случай, но мое признание теперь ничего не изменило бы. Все равно каждый будет скорбеть в одиночку.

Кроме того священника, я больше никому о Беатрис не рассказывал. Как ты узнал? Прочитав в 2000 году «Воспитание феи», ты вдруг положил мне руку на плечо и сказал:

— Хорошо, что вставил ее в роман.

Я обомлел, а ты продолжал:

— И правильно, что ничего тогда нам не сказал. Я поступил бы так же.

Больше мы к этой теме не возвращались, и я не знаю, кто тебя оповестил — Беа или ее брат, торгующий мотоциклами? Вполне возможно, читая книгу и привыкнув расшифровывать мои фантазии, ты инстинктивно уловил в художественном вымысле автобиографический подтекст. Думаю, так оно и есть, во всяком случае, это на нас так похоже. Ты — со своей ужасной застенчивостью, я — со своей скрытностью, оба прятались под масками экстравертов и были отличной командой, хорошо держали язык за зубами и уважали право друг друга на тайну. Никто не мог вывести нас на чистую воду, вызнать наши секреты, взломать наши шифры. И сейчас все по-прежнему. Посмертные послания, которые ты якобы шлешь мне через медиумов, это подтверждают: там ты тоже шифруешься. Живопись «Моди» стала мостом между ней и нами… или — Жду, пока ТГК решит, что он хочет, а там уж я помогу. Смысл улавливаю только я и другие посвященные лица.

Я не ищу доказательств жизни после смерти, но вижу по этим посланиям, что человек, которым ты был, продолжает со мной общаться. И это самое важное.

Я почти не скучаю по тебе, папа. Я больше говорю с тобой, чем слушаю; с тех пор, как ты умер, мне кажется, я живу за нас обоих. Конечно, мне не хватает твоего взгляда, голоса, смеха, твоей руки у меня на плече, но ты занимаешь все то же место в моей жизни. И никому не хочешь его уступать.

Эта книга постоянно возвращает меня к тебе, этот диалог, где говорю только я, отгораживает меня от мира, и мне это нравится, иначе ее не напишешь, я ни о чем не жалею, только не знаю, что будет потом.

— Лишь в одном могу упрекнуть твоего отца — он обращался со мной, как с ребенком.

Позвольте уточнить. Ты бы сказал иначе: «как со слабоумной» — не способной разобраться в инструкции или справиться с бытовой проблемой. И в самом деле, твоя вдова злится, что ты, самоотверженный тиран, оградил ее от налоговых деклараций, ремонта телевизора, медицинских страховок, гарантийных талонов и пенсионного фонда. В общем — от реальности. А сейчас она заблудилась в этих бумажных джунглях, среди непонятных инструкций, бытовой техники, не желающей подчиняться пультам, и административно-правовых вопросов, которые когда-то решала в два счета. До встречи с тобой. Пока ты не взял все на себя. Пока не занял весь дом, оставив ей только кухню.

Между тем ты сам всегда признавал, стоило доверить ей руководство каким-нибудь предприятием, и дела шли в гору. Но по горькой иронии судьбы, мама всегда возвращалась на кухню. Когда она курировала снабжение американского флота в Вильфранше, работа прервалась из-за внезапной смерти хозяев компании и грызни наследников. Потом она увлеклась цветоводством, и несколько лет все шло прекрасно, но дело испортил ее милейший компаньон, похожий на Альфреда Хичкока. Он, к несчастью, обожал марсельских проституток и нередко путал свои карманные деньги с наличностью компании.

Всякий раз мама уходила, хлопнув дверью, и ты снова брал ее под свое крыло. Боясь, что она зачахнет над равиоли, конфитюрами и тушеным мясом, ты всегда побуждал ее найти работу, и лучше всего работать у тебя. Когда мадам Вандром вышла на пенсию, ты взял секретаршей свою жену — дипломированного юриста.

— Я была слишком сговорчива, и он меня подавил, — сказала мне мама, стоя у твоей могилы. — Может быть, зря. Думаю, если б не он, из меня вышел бы неплохой адвокат.

Наверняка. Однажды, когда ты был жив, он применила свои профессиональные навыки как раз в таком деле, где обычно блистал ты. Один-единственный раз в моем присутствии она сыграла роль моего защитника, и, возможно, лучше, чем это сделал бы ты. Пожалуй, тебе недоставало ее хитрости, невозмутимости и быстроты реакции.

Случилось это весной 1977 года. Я шел по бульвару Гроссо к лицею «Этьен-д'Орв». Поднималось яркое солнце, день обещал быть чудесным. Я бы все на свете отдал, чтобы после обеда рвануть куда-нибудь с Сильви, а не сидеть три часа в четырех стенах на уроке французского и латыни, с мадемуазель N. При виде телефонной кабины меня осенило. Я бросил в автомат двадцать сантимов, позвонил в учительскую и, стараясь говорить басом, сообщил, что звоню по просьбе мадемуазель N., и что из-за плохого самочувствия она просит отменить сегодняшние занятия. Старшая воспитательница поблагодарила меня за звонок.

— А вы, вероятно будете…?

Я многозначительно ответил:

— Да.

— Очень приятно, мсье. Надеюсь, ничего серьезного?

— Нет-нет, она немного простыла.

— Хорошо, мсье, всего вам доброго.

Я повесил трубку, сам не веря, что все оказалось так просто. Мадемуазель N. была замечательным преподавателем, но слишком часто заводила речь о политике или о своей личной жизни, постоянно цитируя некоего профессора и называя его своим другом. За него-то меня и приняли.

Войдя в лицей, я увидел, что имя моей преподавательницы написано мелом на доске отсутствующих. После утренних занятий мы с Сильви пошли на пляж и чудесно провели время.

Назавтра я застал одноклассников в полной боевой готовности. Мне рассказали, какой ужасающий вышел скандал: в два часа мадемуазель N. вошла в класс, не увидела своих учеников и ринулась выяснять, кто посмел без ее ведома изменить расписание класса «А1». Ей ответили, что она числится вроде как больной. Мадемуазель N. возмутилась, переругалась со всеми учителями и в истерике перевернула лицей вверх дном в поисках своих учеников.

Тут и возникло отягчающее обстоятельство: единственный, кто не пошел с нами на пляж, был мой друг Иван, последний двоечник, парень недалекий, но трудолюбивый и очень обидчивый. Он остался в библиотеке, чтобы позаниматься французским. Обнаружив его там, мадемуазель N. набросилась на него, мол, что он здесь делает. Иван, оскорбленный в лучших чувствах, задал ей тот же вопрос, после чего она сочла его зачинщиком и прилюдно в этом обвинила. Он защищался, кричал о нарушении прав человека и предвзятом отношении. Мадемуазель N. заявила, что это политический заговор, и Иван должен немедленно предстать перед дисциплинарным советом.

Я был в полном смятении. Как только мадемуазель N. появилась в конце коридора, я подлетел к ней и во всем признался. Она отпрянула и смерила меня взглядом, нахмурив брови:

— Я ценю ваш героизм, Дидье, но не советую вам покрывать товарища и брать на себя его вину. Пусть Иван сам за себя отвечает.

Потом вошла в класс и устроила нам внеплановую контрольную. Как только все сдали тетради, она удалилась, не дав мне возможности продолжить мои признания.