Она прожила у меня неделю. Пока она жила у меня, оказалось возможным восстановить ее и на работе, и в общежитии. Я же сама прожила ту неделю у свекрови, и, скорее всего, тогда же и нарисовала яблоки на мокрой крыше. Соседи по общежитию мне потом рассказывали, что моя двоюродная сестра расспрашивала их, когда я прихожу с работы обычно, и, заняв у кого-то большую кастрюлю, каждый день готовила борщи, ожидая меня. Поздно вечером она угощала борщом моих соседей-врачей, а на следующее утро опять готовила борщ. Продукты она (деньги у нее, видимо, были) покупала на рынке, ничего не взяв из моего хозяйства - кроме сахара, хлеба и соли. В первую ночь она спала не раздеваясь, подложив под себя плащ, а на следующий день привезла из своего общежития (ее вещи лежали где-то там, в гладильной комнате, кажется) свое постельное белье. На выходные, когда приехал Вадим, она уехала, а потом вернулась еще на несколько дней - пока ее вопросы не решились окончательно. Она спрашивала моих соседей, похожи ли мы с ней, и радовалась, когда ей указывали на очевидное сходство (у нас обеих были серо-зеленые глаза и пепельно-коричневые, почти каштановые, но без теплого оттенка, волосы). Она слушала наши пластинки и читала наши книги. Ее любимым поэтом была Цветаева - а у меня было несколько сборников Цветаевой. Когда она ушла, я нашла свою комнату (и без того не бывавшую пыльной) тщательно вымытой и любовно перетертой до блеска. На холодильнике, в пакете, лежал свежий хлеб - взамен того куска, который оставался ей в тот вечер, когда я привела ее к себе. История эта имела продолжение, но это уже тема отдельного рассказа.
Я уезжала к свекрови не только в случае необходимости - такой, как эта. (Впрочем, и эта необходимость была условной, не уверена, что в тот вечер, когда встретила на остановке свою пациентку, я не собиралась уехать именно к свекрови). Я уезжала к ней, когда среди недели начинала скучать по мужу. Это случалось не часто, но все же случалось - несколько раз в месяц. У свекрови и мужа были похожие глаза, и похожая манера прижимать к себе - бережно и мягко. Свекровь в ту осень перебралась в городской дом, к своему знакомому, младший брат мужа нашел себе какое-то новое приключение, и дом часто стоял пустым. Но мне было достаточно самого дома, в котором муж жил мальчиком, с 13-ти лет. Был маленький сад, состоящий всего из одной, но большой яблони, раскидистой калины и нескольких кустиков белой и красной смородины, был крошечный палисадничек с обилием перечной мяты, было много книг. Мне нравилось приезжать туда в дождь. Ключ висел в самом доме - нужно было только протянуть руку с крыльца в небольшое окошечко. Я заходила, зажигала титан, ставила на газ чайник, рвала мяту, калину и смородиновые листья для чая - и меня, как правило, хватало на одну ночь. Со свекровью мы тогда не ссорились. Я воспринимала ее девочкой, подругой. Она была намного моложе моих родителей, потому что очень рано родила своих детей, почти ребенком. Она и потом долго оставалась ребенком. Когда мы с ней познакомились, мне было двадцать, а ей - тридцать с чем-то, и так странно все перемешалось, муж был старше меня всего на два года, но так часто я чувствовала, что он - гораздо взрослее меня, а она была очень юной. Она очень долго была юной, и вначале мне казалось, что она совсем на немного меня старше, потом - что мы ровесники, потом мне стало казаться, что это я старше ее. К слову, я долго, много лет, даже мысленно не звала ее свекровью - ей не подходило это определение, но здесь я так называю ее для ясности.
Так вот, мы долго были дружны с ней. А вообще я думаю теперь, что на конфликт нужны силы. Конфликт требует не только сил, но и определенной жировой прослойки на душе, или хотя бы излишка (скажем так) любви - хватило же меня на конфликт с родителями.
Вот так прошло более полутора месяцев. Шла осень. Была работа, были книги по искусству, короткие приезды мужа, письма от студенческих друзей - они словно приходили из прошлого. И все это было - как поверхностный цвет, как блик, не оставляющий следа. Когда я пыталась пробиться в глубину, все тот же синий снег качался над турбазой, и был отрезок жизни от Лермонтова в Тарханах до Лермонтова на Кавказе, где его убили на дуэли - счастливый отрезок моей собственной жизни. Дальше шел туман. Порой я вспоминала, как приехала с Кавказа и папа целый день "доставал" меня вопросами: Скучала ли я там без них? Как я жила без них - эти несколько недель? - и пыталась понять, как могло так получиться, что за следующие полтора года родители вполне обошлись без аналогичных вопросов. Еще я вспоминала одну свою встречу в Приэльбрусьи, женщину- горянку. Мы проезжали через их кабардинское село четыре раза. Облака плыли прямо по селу, то затуманивая, то вновь слегка проявляя богатые высокие каменные дома с решетками на окнах и глухие заборы из железа и камня. Был маленький базарчик, где женщины - совсем дешево - продавали вязаные из козьей и овечьей шерсти свитера, носки, платки и шали. Одна женщина очень была похожа на мою маму. Наш автобус останавливался в этом селе - каждый раз - примерно минут на сорок. Я всматривалась в кабардинку и думала, как странно и причудливо смешивается в людях кровь. У этой, горной женщины, были глаза моей мамы, и ее гордая осанка, и усталое милое лицо. Женщина продавала платки из ангорской шерсти. Она улыбнулась мне и предложила купить платок. У меня не было с собой денег, и я сказала ей об этом. "Нравятся Вам мои платки?" - спросила женщина, и я ответила, что да, очень. Я сказала ей, что она похожа на мою маму. Кабардинка спросила, сколько моей маме лет. "Наверное, как и Вам", - ответила я ей, не подумав (и от того - честно) - "примерно шестьдесят". Женщина очень смутилась. "О…" - тихо сказала она, - "мне только сорок три". Мне тоже стало неловко, а она еще тише, очень тихо, чтобы никто не слышал больше, сказала, что они не могут наряжаться так, как русские женщины, не имеют права, иначе будет ревновать муж, и что она такая, в морщинках, потому, что весь этот огромный каменный дом держится на ней, и у нее очень много работы, но эти платки для нее - радость, потому что она отдыхает, пока вяжет, и потому, что муж никогда не знает, сколько действительно платков она связала и сколько продала. "Возьми", - вдруг протянула она мне платок, нежно-белый и легкий, - "возьми маме в подарок. Не надо денег". Я стала отказываться, но поняла, что обижаю ее, и взяла платок. Когда мы вновь проезжали через это село, я привезла этой женщине деньги - примерно вдвое больше, чем она просила за свои платки, потому мне было жаль ее, и потому что платок был хороший. Но она взяла из моих денег совсем чуть-чуть, меньше, чем просила сама. Она и эти деньги взяла не сразу, думала, смотрела мне в лицо, а потом сказала: "Я куплю себе что-нибудь на память о тебе". Когда мы еще проезжали через это село, была сильная метель, и женщины уже ничего не продавали, но эта женщина вышла к нашему автобусу и попросила меня записать ее адрес, она говорила, что, если нужно будет что-то связать - она свяжет и вышлет. Я не помню, записывала ли я ее адрес. Когда мне захотелось ей написать, я уже не могла вспомнить, записывала ли я ее адрес вообще. Но я до сих пор помню, какие у нее были добрые, грустные глаза. Я не подарила маме платок - мама сказала мне (сразу, как я вернулась, когда они еще не знали о моем предстоящем замужестве): "Ты ведь знаешь, я не ношу платков". Но, вероятно, ничто из энергий нежности и добра не пропадает в пространстве - теплый кабардинский платок принес однажды одному человеку большую радость.