До шести лет неодолимая сила тянула меня в коридор. Я хотела играть с детьми, хлебом не корми, любила послушать разговоры взрослых, посмотреть, что творится на кухне, огромной, разделенной пополам гигантской русской печью, похожей на кирпичный дом с множеством полукруглых окон, из которых дышало жаром и умопомрачительным сдобным духом пирогов с кислой капустой. Я восхищалась видом тлеющих в глубине печи углей, но раздраженные хозяйки, длинными ухватами тащившие из недр огнедышащей пасти свои чугунки, похожие на черные драконьи зубы, орали: “А ну вон отседа. Неча шляться под ногами”.
Иногда мне удавалось тайком пробраться на самый верх печи, где по субботам мыли детей в корытах, а в остальные дни сушили белье, и вход туда был строго воспрещен. Я же была настырная, я лезла наверх, где, обливаясь потом, играла среди простыней в Северный полюс и белых медведей под звуки ни на минуту не умолкающей кухонной свары.
В казарме никто не говорил тихо. Слово кричать, пожалуй, было бы слишком нейтральным. В казарме орали все, от мала до велика. Весь наш город, построенный на месте двух деревень: Орехова и Зуева, унаследовавший от них свое двойное название, разделенный надвое меланхоличной коричневой Клязьмой, казалось, оглох от шума ткацких станков. Орали в очередях, в переполненных автобусах, дома. Голос понижали только чтобы посплетничать.
Я была тут как тут, ушки на макушке! Рано научилась я разгадывать этот особый злорадный блеск в глазах двух странно притихших женщин. Оживленные лица с мертво, беззвучно двигающимися губами. Я обожала особую плавность и таинственность их речи, не понимая на первых порах ее гнусноватого смысла. Местный диалект отличался йотированием окончаний, поэтому, даже понятия не имея о предмете разговора, легко можно было уловить сладострастно осуждающее: “Ай-яй-яй!”
– Зин-Зина-й, пади чиво скажу-тай!
– Ну, чо-й?
– Иду ет я ночью по маленькой...
– Ну-й?
– Витька-й!
– Кой?
– Из втарова цеха-й, Макарны сынок, из Веркиной двери – шасть!
– Ну-й!
– Вот те и ну-й! А все говорять “порядочная”. Тьфу-й!
– А говорили ен кантужинай?!
– А у кантужинах чай тожа стоить углом.
– Ничо-й, муж отсидит-вернетца, ен им покажить – хто ва што ссыть.
– Тожа мне парочка-й – гусь да гагарочка-й!
Я играю неподалеку. Мой острый слух легко пробивает их условную звуковую заслонку. Меня интересует, что такое гагарочка. Заметив меня, тетя Зина толкает в бок товарку и говорит:
– Сматри-кай, а ета-й все слушаеть.
– Не ребенак, а шпиен, чистай враг народа-й!
Я так часто слышу это в свой адрес, что не обижаюсь. А женщины, перемыв косточки другим, чувствуют себя “чиста и блаародна, как опосля бани”.
Подогреваемые ханжеством, сплетни, как коварный огонь, сначала тлели, а потом вдруг вспыхивали и разгорались в коллективном сознании кирпичного муравейника. Бабушка говорила про сплетниц: “К этим на язык не попадайся – с говном съедят, не подавятся, еще и добавки попросят”.
Вечером я спрашиваю маму:
– Мам, а кто такая гагарочка?
– Это птица такая северная, с теплым пухом. А откуда ты слово-то раздобыла?
– Теть Зина с теть Настей сказали, что дядя Витя из двадцать пятой и тетя Вера из шестой – гусь да гагарочка.
– Все мне ясно, – говорит мама, свирепея, – опять ты на кухне околачивалась!
И в сторону бабушки:
– Мам, сколько раз просила – не пускай ты ее в коридор. Вечно она там какой-нибудь пакости нахватается!
Бабушка с постели философски:
– Хороший человек – не газета, к нему говно не липнет!
Моя мама была красивая, молодая, одинокая женщина. По мнению казармы, все три качества – большой грех. Нужно ли говорить, что она задыхалась в огне и дыме бушевавших вокруг нее сплетен. Когда-то, блестяще закончив местный пединститут, она отклонила предложение остаться в аспирантуре и из идейных соображений поехала в Казахстан на освоение Целины, откуда вернулась с изрядно истощившимся запасом идейности, тяжелым жизненным опытом, неудачным браком за плечами и со мною на руках. С тех пор она опять жила в казарме и преподавала русский язык и литературу в школе-интернате. Как-то я спросила бабушку, что такое интернат (она произносила индернат).
– А ето такой детский дом, где живут детки, у которых мамы и папы спились или сидять.
Ну, спились я понимала без объяснений. Это как тетя Катя с дядей Толяном, а вот сидят? Я представила себе мужчин и женщин, рядами сидящих на лавочках, в городском летнем театре.
Про мамину работу бабушка говорила, что она собачья – “и денег не плотють, и невры мотають, и кровь сосуть”.