Эта история повторялась изо дня в день. Начало сказки я знала наизусть и нетерпеливо следила за ее морщинистым пальцем, медленно ползущим вдоль знакомых строк, не замечая, что уже читаю сама, стараясь ее опередить. Однажды бабушка, лукаво взглянув на меня поверх очков, сказала: «Чтой-та глаза не глядять. Не посмотришь, что там дальше-й?» Я повела своим пальчиком по строке и самостоятельно дочитала сказку до конца, а бабушка все приговаривала: «Вот и умница-й, вот и разумница-й, есть и у баушки тяперь памошница-й».
Вечером я несказанно поразила маму, торжественно прочтя название ее книжки в мягкой голубой обложке – «Новый мир». С тех пор вечера без мамы стали менее томительными, так как, устав от ожидания, я брала книгу и говорила бабушке: «Так уж и быть, почитаю тебе, а то глаза-то у тебя старые – не видят».
Тем не менее вечное ожидание маминого возвращения с работы сохранилось в памяти, как одно из самых главный испытаний детства.
Как-то раз она особенно долго не возвращалась. Прошли все сроки. Затих гвалт, не хлопали двери, не слышно было излюбленной песни пьяниц «По которой», душераздирающими голосами под гармошку исполняемой все дни напролет. Я лежала, притворяясь спящей, прислушиваясь к беспокойным бабушкиным вздохам. Мы обе страшно волновались, но свое волнение скрывали друг от друга. Наконец в коридоре послышались гулкие неровные шаги. Мама тихо вошла, притворяясь, что с ней все в порядке, но вдруг громко икнула.
Дело было ясное – мама пришла домой пьяная. Бабушка с «трона», так она называла свою кровать с периной, тихо, но грозно спросила: «И иде-й-та мы шлялись? И какой такой мы дряни нализались?»
Мама испуганно пролепетала заплетающимся языком: «Прости, мам, с девчонками на работе посидели – Верку в декрет проводили, а потом автобуса чуть не сто лет ждала. Прости! – И вдруг добавила: – Ой, что-й-та тошно мне». А бабушка, смягчившись, уговаривала: «А ты поблюй, поблюй – полегчаить».
Довольная, что мама вернулась, я сразу же стала проваливаться в блаженный сон и уже издалека слышала, как бабушка не сердито, а так, «для проформы», ворча, называла маму своими излюбленными «черт чудной» и «ирод проклятый».
Утром бабушка ревностно оберегала ее сон, не давая мне приблизиться.
– Ну чо лезешь, не видишь – мать пьяная спит? Дай человеку оклематься.
Мы медленно, в час по чайной ложке, сходили вдвоем к Максимовне (в казарме знали, что она из-под полы приторговывает) и вернулись домой с «маленькой на опохмел».
Когда среди дня, болезненно щурясь и дрожа от похмельного озноба, мама проснулась, бабушка протянула ей маленький граненый стаканчик, ласково прозванный в народе мерзавчиком, и сказала: «На, гулена, отравись еще маненько, должно полегчать».
Я так страстно и возвышенно любила маму, что слегка даже не одобряла бабушку за то, что она маму бранит, а та ее боится. Лишь спустя годы бабушкин образ стал проясняться в моем сознании. Я поняла и смогла оценить все ее душевные и речевые перлы.
Стоило болезни чуть-чуть ослабить мертвую хватку, как бабушка оживлялась, старалась подмогнутьмаме по хозяйству, чаще шутила и озоровала. Из развлечений ей было доступно только окно, которое выходило в заваленный ящиками двор гастронома номер два, или «второго», как его все называли.
– Нюр, ты селедку где брала?
– Во втором, где жа!
Или:
– Бабы, бегите во второй, там твердую колбасу выбросили, аж по две палки на рыло!
Во втором всегда бывало людно, но уж когда выбрасывали дефицит – тут уж держись! Возникала дикая давка, а очередь тянулась на километры. Иной раз идем с мамой – видим – черед!
– За чем стоите?
– Сами не знаем. Одни говорят, курей дают, другие – шпроты. Нам что ни дай – все возьмем!
Мы с мамой в очередях не стояли – «и без очереди хороши».
Помнится, мне нравилась загадка: «Сидит девица в темнице, а коса на улице».
– И вовсе это никакая не морковь – это теть Шура за кассой.
Я хорошо помню хвосты за хлебом при «лысом», за колбасой при «бровастом», но, к счастью, не застала того, как при «отце родном» все было, даже «икра без очереди – хоть жопой жуй».
«Второй» занимал изрядное место в моем воображении, вернее его кондитерский отдел с тортами «Песочный», «Полено» и «Сказка».
Стоит ли говорить, что я предпочитала сказкуэтим несъедобным, судя по названию, поленами песочным. Бабушка в гастроном не ходила по состоянию здоровья, зато часами следила за тайной, преступной жизнью гастрономного двора: за меланхоличными алкоголиками, интимно троившими у штабелей ящиков, за деловитыми собаками, норовившими стянуть у них из-под носа кусок ливерной, недаром известной под названием «собачья радость», за грузчиками и продавцами, выносившими через «задний проход» драгоценный дефицит своим блатным знакомым.
«Высоко сижу, далеко гляжу. Этих паразитов надо дустом травить, да ведь они и его небось давно из-под полы спустили», – комментировала она свои наблюдения. Кроме того, она вела долгую осадную войну с любителями пописать на забор в дальнем углу двора, то есть как раз под нашим окном. В этом углу так воняло, что летом нельзя было окна открыть. Бабушка пыталась отучить этих «писателей» от их зловредной привычки.
«Ну ты, писатель, – обращалась она к страждущему, – убери-ка свой карандашик писючий. Ишь, срамоту каку достал – курям на смех!» Если же слова не действовали, бабушка обильно поливала незадачливых писателейсодержимым своего ночного горшка, который называла урыльником. Они отбрехивались, обзывали ее Ягой и тещей, но впредь приходить в заветный уголок опасались.
У бабушки, которая, несмотря на болезнь, всегда казалась мне властной и сильной, была одна странная слабость – она до обмороков боялась милиционеров. Мама вспоминала, что во время войны на ее глазах случилась такая история.
Дед был на фронте, бабушка мыкалась в тылу с тремя детьми, еле перебиваясь с хлеба на воду. Старший сын, Толька, учился в ремесленном училище и работал на химическом заводе. На его стипендию да на дедов солдатский аттестат и жили. Младший, Витька, родился в сорок первом, перед самой войной, и был так слаб, что чуть ли не до трех лет не мог ходить – ноги не держали. Зато лет с двух прекрасно матерился. Моя мама была его нянькой, ей тогда было семь лет. Она любила наряжать его в девочку и выходила погулять с маленькой Матильдочкойна руках.
Как-то незнакомая женщина, увидев беленькую, хорошенькую, как ангелок, Матильдочку,сказала: «Какая миленькая девочка!» А в ответ получила: «Я не девка, а пацан. Не видишь что ли, б…ь безглазая?»
Да… так вот однажды в дверь их комнаты постучал милиционер. В тот день сгорел торфяной сарай неподалеку – подозревали поджог. Милиционер опрашивал жителей. Он задавал вопросы бледной, совсем не старой тогда еще бабушке, которая решительно ничего не знала и не видела, как вдруг крошечный, от горшка два вершка, Витька выпалил: «А я знаю, кто поджег – это брат Толька с мальчишками!» В тот же миг раздался громкий стук – это бабушка упала, потеряв сознание. Через час все выяснилось. Толька был на заводе, уйти через проходную с оборонного завода незамеченным даже теоретически оказалось невозможно, но было ли до этого какое-нибудь дело нашему маленькому Павлику Морозову?
В тот день вся казарма с удовлетворением слушала, как орет бедный Витька, наказанный за излишнюю любовь к «органам» по всей строгости закона.
Или аналогичный случай. Витьке уже лет десять. Стук в дверь. Открывают – милиционер. Бабушка автоматически бледнеет. Милиционер, злой как черт, заявляет, что несколько минут назад из их окна на него, то есть на его фуражку, кто-то плюнул. Бабушка ничего знать не знает. Тут, как и положено, на сцену выходит наш вредный мальчик и заявляет: «Товарищ мильцанер, простите, пожалуйста, но я не плюнул, а сморкнул».
Громкий стук об пол – бабушка в обмороке. Пауза. Занавес. Зрители злорадно прислушиваются к раздающимся из-за него отчаянным крикам наказываемого мальчика.