Офицеры молчали, опустив глаза. Не видно нигде Капитана… Наверное, в рубке, сортирует всякие списки. В холле, в углу под портретом крестной матери, стоял Старший механик, ел мороженое из вазочки и объяснял одному из погонщиков, что машина ночью иногда дает сбои и что он мечтает о том, как поедет на велосипеде, который является собственностью пароходства, по всем палубам и все по кругу, по кругу, по кругу, и еще объяснял, что железная обшивка расходится, и что на велосипеде невозможно развить и тем более удерживать скорость равную восемнадцати узлам.
Погонщик хлопнул его по плечу и крикнул:
— Это мы еще посмотрим! А что касается велосипедов, мы это дело тоже проверим, не сомневайтесь.
Стармех просиял, несколько раз поклонился и отошел в тот угол, где возле телевизора стоял с горой снеди на тарелке Каносса, желавший остаться наедине со своими мыслями.
— Я замолвил за вас словечко, — объявил Стармех. — Вам разрешат опять пойти в рейс. — Но Каносса даже бровью не повел.
Вид корабля совершено невозможно выносить, равно как и запах лосьонов для бритья в его коридорах. Ступенька за ступенькой я спустилась вниз, до самого киля, который теперь был на суше, и впервые своими глазами увидела то, о чем раньше только догадывалась, — всю красоту моего безымянного корабля, его округлое матово лоснящееся тулово, руль торчком и спящие лопасти, грязь и ржавчину, шелушащуюся краску, — бесконечно усталую двухлетнюю вьючную скотину.
И я вдруг пустилась бегом вокруг него, по кругу длиной триста шестьдесят метров, как цирковая лошадка, и бежала, пока в изнеможении не опустилась на колени рядом с велосипедами портовых рабочих. Подняв голову, я увидела луну. Она повисла над портовыми кранами и была намного красивее, чем луна над пальмами Ботанического сада, где имеются садовники трех категорий: подстригатели газонов, смотрители роста и выводители новых сортов и диковинных растений, которым дают имена в честь жен министров, императоров и актеров, чтобы таким способом упрочить международное сотрудничество и споспешествовать расцвету культуры на всех континентах и во всех частях света.
Лучший посредник в общении людей — цветок орхидеи, а вот подстригатели газонов, зеленых и ровных, как полотенца, нехороши собой — они носят комбинезоны, защитные очки и тюрбаны, в точности как матросы, когда те что-нибудь приваривают на палубе; оно и понятно — в лицо подстригателям летит пыль и срезанная трава. Они и головы не повернут, если появится жена нового министра, пришедшая полюбоваться орхидеями, не говоря уж обо мне. Но по ночам они тайком вырезают свои имена на мясистых листьях огромных кактусов.
Спрятавшись в кустах, я дождалась, пока не ушли сторожа со своими тележками. Потом вытащила перочинный нож и стала искать не исписанный лист. Но когда наконец нашла такой, успела забыть, чье имя хотела увековечить.
На верфь я вернулась поздно ночью. Мне навстречу ехали на велосипедах докеры. Они улыбались, махали руками и делали непонятные знаки. Я им тоже помахала и показала на корабль. Но его там не было! Только глубокий ров, полный грязной воды с объедками кушаний, которые еще недавно несли по сходням в кают-компанию. У меня перехватило дыхание, сердце застучало как бешеное. Петь — какое там! Пить — вот что я сейчас могла бы, да еще раздуваться под ветром, но ветра не было, воздух был густым и плотным, хоть ножом режь. По спине ручьями бежал пот, ноги налились свинцом, мой корабль уплыл, без Капитана и без меня, взяв курс на северо-запад, в Малаккский пролив, исчез со всем, что за прошедшие недели запало мне в душу и наполнило мои сны. Что? Тяжелые, словно свинцовые, башмаки, каска, перчатки, и костюм для выживания, бутылки и рыбки, ловушки для крыс, карты и ракушки, болты и винты — подарки Нобеля. И маска Географа, и все смехотворные потуги людей на земле, на море и в воздухе, сопенье и кряхтенье Садовода, его топот и вздохи, кроссворды Жестянщика, скрежет и стук дверей с плохо пригнанными стопорами.
Я стала шарить в карманах в поисках чего-нибудь съедобного, наткнулась на челюсть тунца, и в том же кармане нашла свернутую в трубочку Инструкцию о мерах по спасению, которую мне дал на дорогу Пигафетта. На суше она мне наверняка не пригодится, но раз уж я лишилась всего, то буду идти вперед, только вперед и ни за что не обернусь назад, потому что корабль, который постоянно меняет курс, не следует вообще никаким курсом. И я зашагала на северо-запад, ни на дюйм не отклоняясь. А чтобы в дороге нам с Пигафеттой не умереть с голоду, я наконец расскажу ему историю о коках на кораблях Магеллана.
Ночь восьмая
Но слушает ли он? Ты меня слушаешь? Хватит ли тут места на двоих?
— Да, я слушаю, внимательно слушаю. В отличие от тебя, я ни на минуту не покидал своего места под стенными часами. Взгляд, только взгляд иногда вводил тебя в заблуждение, потому что направление взгляда менялось, но я даже издалека хорошо слышу каждое слово и все записываю, — каждую букву, и располагаю твои слова в правильном порядке; к несчастью, ты, должно быть, не помнишь, как заставляют замолчать тех, кто лжет на корабле в открытом море. Но никакой лжи нет. Я все придумал честно — пролив, глобус, карликов и красоту нашей сестры, только вот забыл упомянуть, что у нее выпал нижний зуб, а новый не вырос, и поэтому она причмокивает, когда ест. Но и об этом я на самом деле не забыл — просто не рассказал, ведь это малоприятная подробность, но в остальном у сестры все в порядке. Я отлично помню, как мы с ней первый раз пришли в школу, а там, сунув в рот холодную гладкую ложку, нам приподнимали и опускали язык, чтобы научить говорить быстро и четко.
— Брось-ка, мы никогда не ели ложкой, и вообще тут, над бездонной пучиной ни у кого не было благопристойных манер, никто не снимал шляпу, садясь за стол. В тех ящиках не было ни вилок, ни ложек, ни поварежек, коки размешивали варево прямо руками, по локоть запуская их в суп, который был жидким, жиже не бывает, в котлах ничего не плавало, кроме отражения наших голодных, скривившихся от злости физиономий. Да ты слушаешь ли?
— Да, слушаю, но чем ближе мы к нашей родине, тем сильнее я чувствую, как мне надоело наше путешествие, оно словно длинная гамма, вверх и вниз, вечно одна и та же, и вечно один и тот же страх — неужели за время нашего отсутствия кто — то пошел к венцу и на месте второго едока за столом теперь сидит кто-то другой, не я. И мать даже не поднимет голову, когда мы вернемся домой, — спустя столько лет нас будет невозможно узнать, ведь мы, наверное, выросли за это время. А станет ли кто-нибудь нас слушать? «Да, мы слушаем!» — они будут слушать, но отец опять начнет постукивать ножом по краю тарелки, и второй едок справа, красивый, рослый мужчина, должно быть, пекарь, нет, верно, писарь, служащий в конторе отца, станет переглядываться с нашей сестрой, когда мы спросим: «Где это мы?» Примет нас за сумасшедших, не сообразит, что занял наше место, то самое, где все начиналось — сперва вроде просто слегка запершит в горле, ничего серьезного, конечно, но вскоре язык перестает ворочаться и ложка не лезет в рот. Вот что случается с тем, кто покидает свою родину! Но мы не сдадимся, мы в эту минуту — за десертом — шлепнем себя по физиономии и предъявим доказательства — достанем свои папки, покажем рисунки, все-все вытащим на свет. Но нашей сестре прекрасно известно, что плавать мы так и не научились…
Еще одна разновидность морской болезни
Горе тому, кто отважится выйти в море, не владея морским ремеслом, кто принимает сигналы докеров за обычные приветливые жесты. Глубокой ночью я все еще блуждала по городу. Вернулась к Ботаническому саду, решив улечься там под деревьями или устроиться на ночлег между огромными кактусами и, перед тем как заснуть, снова почитать на их толстых листьях великие имена садовников, министров, матросов и первопроходцев. Но ворота сада оказались запертыми.
Потом я вспомнила о здешней христианской миссии — скромном здании недалеко от порта, где полно комнат с койками. Попасть туда оказалось мучительно трудно, — не иначе привратник подался в эти края, движимый суровой верой, потому и разглядывал мое платье и паспорт недоверчиво, хотя все печати были в полном порядке, а имя написано четко и разборчиво.