Хапполати снял каску со своей маклерской головы, поцеловал жену в щеку и что-то шепнул ей. Наверное, объяснил, что надо делать, чтобы спастись.
Через неделю прибыли долгожданные лоцманы. Прибыли вдвоем, оба весьма дородные, и я немало подивилась тому, с каким проворством они взобрались по сброшенному с палубы веревочному штормтрапу. Ведь и менее упитанные господа бывало камнем шли на дно! Но эти толстяки здорово ловко карабкались наверх, оба рыжие, веснущатые; ирландцы, буркнул Географ, тут же воспылав ненавистью к врагам своей королевы. А я восхищаюсь лоцманами, потому что они ходят в коротких плащах и с маленькими саквояжами, как у сельских врачей, которые темной ночью скитаются по дорогам в захолустной глуши, перевязывают пуповины и раны.
Они стояли на мостике и жевали маленькие сандвичи, поданные Стюардом на лоцманский стол, рядом вытянулся Капитан. Лоцманы, скучая, давали навигационные советы. Капитан, сдерживая нетерпение, советы повторял, и я представила себе, что в головах у лоцманов. Маленькие гипсовые статуэтки статуи Свободы или бюстики президента или личное оружие, которое они обычно прячут под своими лоциями, атласами и прочими картографическими материалами.
Приплыли к нам из порта, а все равно причесаны волосок к волоску. У лоцманов есть свой служебный распорядок, и еще жены и детки, которые ждут, когда же лоцманы, наевшись до отвала за лоцманским столом, придут домой и снова сядут за стол. А если их спросишь: «Где мы сейчас?», обменяются многозначительным взглядом и промолчат.
Я спустилась с мостика на палубу и впервые увидела Кока на свежем воздухе. Лицо у него было желтое, и весь он ужасно мерз. Махнув полотенцем, которое он, стоя у плиты, подкладывает под рубаху себе на спину. Кок предельно сжато рассказал мне всю свою жизнь: десять месяцев в море, три захода в Нью-Йорк, на берегу-ни минуты, и если в этом рейсе опять не пустят на берег, то, может быть, пустят в следующем. «Английский у меня никудышный, зато я хорошо пою!» — и запел. Потом появились буксиры, потом — статуя Свободы. «Символ Америки», — сказал Кок, взял у меня фотоаппарат, сделал снимок и снова скрылся в камбузе.
Наверняка Кок наш — беглый, иначе почему у него всего одна поваренная книга, при том что питание трехразовое, помножим на сто дней да на семнадцать человек плюс сколько-то Оплативших пассажиров. Кок вдобавок страдал от морской болезни и не мог попробовать то, что Стюард подавал на стол и что приходилось есть жене Хапполати, — низко склонив голову над тарелкой, в которой вечно были все одни и те же, одни и те же кушанья, и скорбно скривив губы, она рассказывала о булочках своей родины, о румяных домашних булочках, о громадных холодильниках, до отказа набитых превосходным мясом косули, оленя и прочей еще более крупной дичи, которую Хапполати приносит с охоты в лесах близ Бремерхафена. Однако Географ, знакомый с окрестностями Бремерхафена, заявил, что нет там ни лесов, ни дичи.
После обеда пришли дамы-таможенницы. Заглянули в наши глаза и шкафы. В коридорах пахло лосьоном для бритья. Матросы сняли комбинезоны, но по требованию портовых властей пришлось им облачиться в спасательные жилеты, напялить каски и снова построиться для учений. Во время этих показательных выступлений дамы-таможенницы перебрасывались шутками с лоцманами. Потом они с веселым смехом покинули корабль и удалились под ручку, вскоре скрывшись среди трейлеров и контейнеров.
Кок начал перетаскивать в провиантскую ящики, полные пакетов молока и коробок с яйцами. Портовый агент принес целый чемодан писем. Два — мне. Руки высоченных портовых кранов пришли в движение. Я примостилась на канатной бухте и принялась за чтение. На корабле читаешь, как сквалыга, по словечку. Когда я снова подняла голову, уже отдали швартовы. Вскоре огни города скрылись из виду.
С тех пор как мы покинули Нью-Йорк, я по ночам, проходя последний круг по самой верхней палубе, снова и снова пытаюсь сосчитать контейнеры, потому что мне не дает покоя тайна их содержимого. Морякам это не нравится — ведь в темноте я могу споткнуться, зацепившись за канат, или оступиться, прозевав скользкую от соли узкую ступеньку. Или просто исчезнуть, как было с одной благовоспитанной пожилой дамой — однажды ночью во второй своей кругосветке она оставила на столе в каюте деньги, записку и досрочно покинула корабль.
Стоя на корме, я ищу в океане наш след на поверхности воды. Но его нет. Пройденный нами путь исчезает в темноте за кормой, словно нас там никогда и не было. «Смерть через исчезновение, — сказал Второй помощник, — самая лучшая из всех. На суше умереть такой смертью невозможно, там ведь тебя непременно найдут, и поди знай какие физиономии при этом состроят. А в море никто тебя ни в жизнь не найдет, если, конечно, правильно выберешь время и место и будешь действовать строго по Наставлению о мерах спасения. Наденешь жилет и пояс, выпьешь побольше необлагаемых пошлиной напитков — виски, коньяку или джина, и поплывешь себе по воле волн и ветра, а потом тихонечко заснешь».
А я вот лежу в каюте и не могу заснуть, все думаю о том, каких огромных физических усилий требует от человека море. Прислушиваюсь к шуму судовой машины, кряхтенью, стукам и стонам, скрежету и лязгу железа; кажется, будто едешь в поезде, который тащится по разбитым путям. не имея шансов когда-нибудь увидеть огни вокзала. Слышно все что угодно, только не море — ни единого всплеска. На стене каюты дрожит тень — тень моего Пигафетты. Он дышит спокойно и ровно. Но я его разбужу, ведь он обещал рассказать мне историю про коков на кораблях Магеллана.
Ночь вторая
Между прочим, еще несколько дней назад моя сестра тоже восхищалась Генерал — капитаном. Все уже было решено — тайная поездка к императору, рекомендательное письмо, в котором говорилось о них двоих, покупка разных вещей, якобы для приданого. Услыхав о приданом, все, кому давно уж не терпится обзавестись внуками, обрадовались, и даже мой отец ничего не заподозрил.
Но во мгновение ока все переменилось — у сестры снова проснулись подозрения и старый страх перед змеями, улитками и карликами с длинными ушами.
— Да ведь Генерал-капитан не карлик, — спешу я возразить, — а красивый стройный мужчина, и, главное, он Генерал — капитан.
— Брось-ка, — сказала сестра, — надоело слушать, изо дня в день ты пытаешься меня сосватать. Да какая женщина захочет коротать век в тени великого человека? По утрам он с тобой прощается, но как? На палубе возьмет тебя двумя пальцами за подбородок или небрежно погладит по щеке. Да и не щеку погладит, а поручни, что ли, штурвал там, швартов какой-нибудь. Меня вполне устраивают лодочки, в которых можно кататься по озерам, весельные лодочки, и чтобы берег не терять из виду, и чтобы ветер не вырывал из рук зонтик, едва раскроешь, и чтобы не приходилось орать во все горло и можно было расслышать свои собственные слова, и еще чтобы можно было смотреть в глаза тому, кто сидит на веслах, в глаза и на губы. Весло красиво и надежно, это большая деревянная лопата, такими лопатами пекари достают из печи булки… Кстати, пора за стол.
— Но какую славу стяжает пекарь?! — кричу я. — Какую честь?!
Мне до смерти надоели голоса родных, пробегающие вечно одну и ту же гамму, вверх — вниз, вверх — вниз, надоело жалкое благоразумие сестры, которая, между прочим, хорошеет, когда сердится, и никогда не ставит другим палки в колеса, а только ворочается во снес боку на бок и ждет что я полону на ее ночной столик письмо и тихонько выйду из комнаты.
Сколько у меня рисунков моей сестры, спящей, сделанных еще до того, как в воображении мне предстал образ Генерал-капитана! Когда же появились первые наброски его лица и фигуры, рисовать сестру стало неинтересно. Она не обиделась — отнесла все на счет моего возраста, а между тем каждая новая картина приближала меня к созданию большого портрета Генерал — капитана, прекрасного, как солнце, горделивого, как петух, и обряженного, как наш епископ.
Только в день вручения королевского штандарта я понял, как жестоко заблуждался, — ведь Генерал — капитан никого не любил, и меня не любил, за то что я не умею плавать.