Отец кинул на тарелку три рубля, игрицы завертелись вихрем:
За отцом, в черед, поднесли чарочку моей матери. Она игриц не мучила, а выпила сразу, только попросила красненького, потому что зелёного[8] не уважала. Выпив, мать плеснула остатки в потолок, чтобы молодые «побрыкивали», и опустила на тарелку полтину.
В ее честь пели и плясали старательно: все знали, что и сама Акулина Фроловна большая певунья-игрунья.
Я видела, как загорелись у матери светлые глаза, как трудно ей удержаться, чтобы не выскочить, не ударить «в три ночи», но поезжанам еще не полагается пляски: должны они сидеть за честным столом.
Залюбовалась я матерью – так она оживилась: голова заправски повязана кубовым платком, из-под повязки выбилась на лоб прядь, как не спрячет – все выбивается.
По-моему, прятать прядь и не следует, она очень мать украшает. И как красиво ее новое коричневое платье с широкими рукавами, белый воротничок и турецкая шаль на плечах. Лучше матери нет никого. Ну, конечно, никого нет.
У кого же такое чистое хорошее лицо? А голубые, добрые глаза, а зубы – веселая белизна, когда она засмеется, у кого есть такие?
Мне стало скучно, что она далеко сидит от меня и не могу я к ней подойти и прижаться.
Да, любила я мать. Бывало, как уйдет она из дому, все я смотрю в ту сторону, откуда она должна показаться. Помню, я всегда спала у нее в ногах, помню, как обнимала и целовала ее крестьянские жесткие ноги, в трещинах от загара, не знавшие устали ради нас…
Она надорвалась бы, лишь было бы хорошо ее детям. Бывало, придет из города усталая, измученная, а с сияющим лицом бережно достает виноград, купленный на работные гроши, и нас всех оделит. А мы знаем, что она не побаловала себя даже одним зернышком-виноградиной. Наша милая мать.
За свадебным столом рядом с матерью сидел барин, маленький, седенький старичок – управляющий имением Рышковых.
На деревне его прозвали «Черт возьми», за его любимую приговорку, которую он повторял чуть ли не на каждом слове. А усы да борода у «Черт возьми» были совершенно желты от табаку. Сейчас он весел, красноречив, вот встает, говорит:
– Сегодня, черт возьми, я душевно рад. Моя любимица, черт возьми, Татьяна – девка хорошая, сирота, а умная, черт возьми. И ты, брат Афанасий, – молодец, черт возьми.
Моя мать, не любившая черного слова, дергала его за рукав:
– Семен Петрович, батюшка, ну что ты, под святыми, да таким словом непутевым…
Но Семен Петрович не унимался, он даже прослезился, когда сказал, что Татьяна, черт возьми, сирота, и что судьба послала ей хорошего, черт возьми, жениха.
Всем понятны слезы Семена Петровича, он сам одинокий холостяк, а ласковая Татьяна, как дочь, заботилась – украшала его старость. Лишается он теперь этой радости.
Пирование идет к концу, скоро повезут в церковь невесту. Мои сестры поспешили к лодке, чтобы попасть на венчание. От них не отстала и я.
К вечеру из-за леса Мороскина, от деревни Каменевки заслышались бубенцы. Я юркнула в толпу народа у церкви. А среди любопытных Фенька Боглаева, Филиппика и Стефаниха, прозванная за неопрятность свою Желтоножкой, – лютые сплетницы деревенские судачат да стараются разглядеть все получше, даже и то, чего нет. Приближается свадебный поезд, народ загудел.
– Гля, гля, две подводы с добром и коврами покрыты. Сундук-то агромадный, а укладка поменьше, – хихикнула тут Желтоножка.
– Дать, можа, он и пустой сундук. Кабы она нам его показала, – прошипела Фенька Боглаева.
Придурковатая Филиппика дернула носом и захихикала:
– Сундук-то, сундук, можа, он и пустой, а можа, с поленом: с-под ковра не видать. А вот невеста – щуплая, жиденькая, для нашей работы не годится, это ей не тарелки у господ лизать.
Тут сторожиха Лукерья заступилась за невесту:
– Ну и язык у тебя, Филиппьевна. И никому-то ты проходу не дашь. Ты на себя посмотри: ни кожи ни рожи. Эх ты, честная вдова.
Филиппика вскипела:
– Дыть, пускай она с мое поживет. Мой покойной Лоривон, Царство ему Небесное, злой был, черт ему в живот, уже на смертном одре лежит, а сам дерется… Во, домовой. Не жизнь, а каторга.