Это была пища, которую мы получали вот уже три недели почти ежедневно, и потому слова Штокса звучали как издёвка.
Эта сцена не имела далее никаких последствий, только с этого момента молоко не выдавалось больше ни утром, ни днём, ни вечером.
Три дня спустя — как раз была моя очередь бачковать — я пришёл на камбуз, чтобы получить «напиток вахтенных». Это был кофе, который выдавался для вахтенных в четыре часа утра. Чёрный и горячий, сильно отдающий цикорием и лишь отдалённо напоминающий кофе, он популярен у всех путешественников, будь то в высоких широтах Антарктики, или в тропиках.
— «Напитка вахтенных» больше не будет, — сказал мне кок Смутье, и мне показалось, что он коварно ухмыляется.
— И что я должен сказать им?
Он равнодушно пожал плечами.
— Можешь сказать, как есть. Шлангенгрипер запретил.
Матросы поняли меня не сразу. Когда я с пустым, дребезжащим котелком появился в «синагоге» и сообщил им о причине отказа, над столом нависла тишина, точно как в прошлый раз. Все сидели либо в сетчатых майках, либо с голым торсом, и перед каждым лежал ломоть сухаря, который они приготовили к этому кофе.
Не знаю, кто начал. По-моему, это был Мюллер. Он схватил свой сухарь и начал барабанить им по крышке стола, выкрикивая при этом:
— Подъём! Подъём! Подъём!..
Это было старой шуткой. Команда побудки, которой по утрам поднимались из коек свободные от вахты, предназначалась для червей в сухарях. При стуке сухаря по крышке стола они сыпались из своих нор и расползались в разные стороны. Тут их сметали в кучу и растаптывали.
Но на этот раз «шутка» означала нечто иное. Внезапно все схватили свои сухари и стали тоже барабанить ими по столу. Это напоминало дробь барабана. И вступил хор хриплых голосов:
— Подъём! Подъём! Подъём!..
Вдруг сквозь шум в кубрике послышался голос капитана. По-видимому, он спустился со шканцев и теперь стоял прямо у входа в «синагогу».
— Боцман, — сказал он, — я полагаю, мы должны успокоить этот кубрик!
И тотчас прогремел грозный голос боцмана:
— Чёрт побери! Тихо вы там, в «синагоге»!
— Все они такие правильные, — послышался чей-то приглушённый голос, — для нашего брата они не только кофе пожалеют, а палец о палец не ударят.
— Да уж, а вид такой благочестивый, — добавил Штокс, — как будто он компаньон самого господа Бога. Видели бы вы его во время последнего плавания в Фёрт-оф-Форте…
Окинув взглядом своих слушателей, он продолжал:
— Нам нужно было пройти под мостом. С лоцманом. «С вашими мачтами вы не пройдёте в прилив под мостом», — сказал лоцман. «Пройдём, — возразил Шлангенгрипер, — я рассчитал это». Дело в том, что ожидание следующего отлива стоило два фунта дополнительной платы лоцману, и эти два фунта лежали камнем на душе. «Хорошо, кэптен, — ответил лоцман, — но на вашу ответственность». Шлангенгрипер молча ушёл в штурманскую рубку… А позже, когда я счищал ржавчину с фок-мачты, ко мне подошёл Иверсен, второй рулевой, и сказал: «Штокс, загляни-ка с кормы в штурманскую рубку! Это надо видеть!» Я пошёл и заглянул туда снаружи в иллюминатор. Там, стоя ничком на коленях и обхватив руками голову, молился Шлангенгрипер. Он просил «дорогого Господа Бога» о том, чтобы Он не наказал его за скупость, и чтобы концы мачт остались целыми. Он лежал так до тех пор, пока мы не прошли под мостом. Полкоманды успело на него посмотреть… Правда, нам и на самом деле удалось проскочить с невредимыми мачтами. Но в последующие дни, проходя мимо Шлангенгрипера, мы хлопали себя по коленям.
Раздался смех.
— Надеюсь, он не молится о том, чтобы лишить нас ещё и солонины в мисках, — сказал Шлегельсбергер.
Мы увидели, как наискосок через палубу к «синагоге» бежит Йессен. Задыхаясь, он возмущённо затараторил:
— Дети мои, я с камбуза! Там Балкенхоль — и пьёт молоко! Я сам видел! У пасти большая банка сгущённого молока и слышно только: «клук-клук-клук»!
Это возымело такое действие, как будто у всех разом открылся выход накопленной ярости. В «синагоге» — крик и ругань: «Эта коварная свинья… этот жид… ну, держись, собака, мы засунем тебе это…»
И затем Виташек сказал веско и важно, как председатель суда присяжных:
— Сегодня ночью мы этому коку устроим…
Наступившая ночь была тёмной, свет звёзд заслоняло знойное марево, только тонкий золотой серп луны пробивался между облаками.
До полуночи мы были свободны от вахты. В десять часов мы украдкой, в чулках, пробрались на бак. Дверь на камбуз была открыта. На камбузе сидел кок Балкенхоль и писал. На его лысом темени отражался свет керосиновых ламп. Мы столпились в тени у входа, и Циппель жалобным голосом выкрикнул: