— Грустно как-то все это. А вам не жалко было уезжать?
— Нет, не жалко. Все, что могла я потерять, я потеряла гораздо раньше. У меня был брат, которого я просто обожала, и он в восемнадцатом году погиб во Франции. Вы все теперь какие-то другие. Мне, знаешь, больше всех нравится Эдан. Вы все над ним смеетесь, а ему это больно. Особенно этот Лиам. Здесь ведь еще и социальные различия играют роль. Видно, Лиам из очень богатой семьи. А Эдан нет. Вот его и выставляет Лиам дураком. А Эдан от этого мучается. Ты никогда об этом не думал?
Гилли действительно не задумывался о социальном неравенстве, которое могло управлять взаимоотношениями между находящимися в одинаковых школьных условиях мальчиками.
— Ну, не думаю… — протянул он, — ведь и личные качества тоже играют тут роль… — Внезапно он почувствовал ревнивую неприязнь к этому «несчастному» Эдану. — Наверное, вы любили гулять по этому саду, когда солнце светит, весной или, наоборот, осенью, когда всюду запах яблок?
— Я как раз подумала об этом! Как ты догадался? Слушай, может быть, твой отец тебя научил читать мысли? У них ведь там на Востоке и не такое бывает. Да?
— Нет, что вы… Но я как-то иногда что-то чувствую… Порой кажется, что сумел бы…
— Ну, давай, вперед!
Он взял ее за руку.
— Мне кажется, в жизни вы не были слишком счастливы. У вас в юности было много разных бед, но особенно вас тяготила какая-то потеря… Это… Это… связано с любовью. Вот, я чувствую сейчас вашу нежность… но все обрывается. Между вами что-то произошло. Я так ясно вижу: солнце, яблоневый сад, день вашей последней встречи…
— Замолчи! Господом тебя заклинаю: замолчи! Это ужасно! Ты читал в моих старых мозгах, как в книге. Мне теперь будет просто страшно с тобой общаться.
— А чего вам бояться? — быстро и взволнованно спросил ее Гилли. — Все теперь слилось. Мы оба чувствуем один пульс, пульс любви. Не надо же его зажимать теперь.
— Можно подумать, ты уже испытывал нечто подобное. Нет, мой милый, что такое настоящая любовь, из книг не узнаешь, это надо испытать на собственной шкуре, и, прости меня, не в четырнадцать лет.
— Ну, может быть, наши души в чем-то близки друг другу.
— Может быть… — Она поднялась и медленно подошла к буфету. — Я себе еще хочу плеснуть. А ты как насчет этого?
— Да, спасибо… Вы тоже должны постараться понять меня… Знаете, в этом вашем кресле так уютна, что прямо в сон клонит… Можно, я лягу на диван?
Он блаженно растянулся на диване, а Салли села рядом и стала гладить его по голове. «Совсем как шестьдесят лет назад», — подумал он и неожиданно для себя заснул.
Кошелек на ниточке
Кто это выглядывает из твоего глаза? Кто это там смотрит? Неужели это дрозд? Конечно, у каждого поэта в глазу сидит дрозд. Как же иначе? Посмотри на меня, будем друзьями…
На мраморных часах было уже начало третьего. Эти часы кто-то подарил его бабушке, Алисе Ниуайр, по случаю ее бракосочетания в 1906 году. Она потом работала медсестрой. А мать ее, значит, его прабабка, хоть вообще-то и не работала, когда в графстве Тирон была эпидемия оспы, туда поехала и, как принято говорить, «пожертвовала собой». А отец Алисы, Шон Макуайр, тоже кончил неважно, вступил в какой-то конфликт с неким Монтгомери, местным полицейским инспектором, и сразу был задержан по обвинению в убийстве директора банка, тоже, ясное дело, англичанина. Кто знает, не он ли его действительно убил? Но только этот Монтгомери недолго радовался, в ночь на Петра и Павла его подстерегли как раз возле того банка и повесили. Говорят, тогда гроза разразилась жуткая, а было все это ровненько в 1871 году. Итак, героизм у него просто в крови.
Но времена-то были иные. Люди верили во что-то, на что-то надеялись. Погибали за свободу страны своей, ради счастья внуков и правнуков. И вот они, правнуки, а счастливы ли они? Тоже машинально погибают и убивают, только уже сами не знают толком ради чего.
Он медленно встал. Пора.
Конечно, сестра Бонавентура очень изменилась. Другие монахини косились на нее, неодобрительно покачивая головами. Ее сдержанность явно ей изменила, уступив неуместной оживленности и неоправданной задумчивости. Временами она начинала смеяться каким-то одной ей слышным мыслям, а то порой садилась где-нибудь в уголке за шкафом с перевязочным материалом и молча смотрела в пространство. После того, как она два раза подряд во время удаления язвы протягивала врачу зажим вместо ножниц (хорошо еще, что не наоборот!), ее перестали допускать к сложным операциям и вся ее работа в больнице сводилась теперь к ночным дежурствам. Но и тут она явно уже не была на высоте, игнорировала, случалось, просьбы больных, увлеченно слушая по радио последние известия. В конце концов, на кратком референдуме, посвященном проблеме несоответствия сестры Бонавентуры занимаемой ею должности, представителями больничной администрации при поддержке матери-настоятельницы было единодушно решено заблудшую овцу из больницы изгнать и предоставить ей какое-нибудь другое занятие. Тут мать-настоятельница задумалась: куда же ее девать? В самом монастыре, как она понимала, сестра Бонавентура закиснет и только всю картину испортит. Да и что там делать ей? Посуду мыть или стирать она не захочет, а вести переписку, работать в библиотеке или составлять картотеку — с этим она просто не справится. Да и от устава она небось уж отвыкла. Тяжело вздохнув, мать-настоятельница взяла пачку газёт и стала рассеянно просматривать объявления. Одно из них сразу привлекло ее внимание: закрытой школе-пансиону для мальчиков срочно требовалась экономка. То, что нужно! Она резко подвинула к себе телефон и позвонила Хумбабе. Судьба Нинсун-Бонавентуры решилась в течение трех минут.