Когда после очередной «чистки» я приходил в себя, наркоз отходил и начинались выматывающие боли. В такие моменты приходила медсестра, капала морфий на кусочек сахара, чтобы хоть как-то облегчить мои мучения.
Маша звонила мне на мобильный телефон в течение ночи по несколько раз. Ее предупредили, что я могу умереть в любую минуту, не дожив до следующего утра. Если я, хоть и в бреду, брал трубку, значит, я был еще жив…
Несмотря на все усилия врачей, температура ниже сорока не опускалась. Я потерял чувство времени, день путался с ночью, в глазах все кружилось, в бреду казалось, что я летаю, танцую, опаздываю на сцену… Из ночи в ночь меня преследовал один и тот же кошмар: я выхожу на сцену, вроде бы нога есть, а пытаясь наступить на нее, понимаю, что ее нет! В таком лихорадочном состоянии я звонил в Москву, просил забрать меня домой, говорил, что умираю.
Галя проводила со мной весь день, уходила домой только переночевать. Но, когда она уходила, я оставался один в крошечной палате, и тогда мне становилось по-настоящему страшно. Клиника находилась хоть и в центре города, но не в самом благополучном районе Парижа, потому вечером все ее окна закрывались металлическими ставнями. Я чувствовал себя так, словно уже оказался в гробу.
Есть я не мог, меня «кормили» через капельницу. Вес таял вместе с моими силами. Я стал похож на скелет, обтянутый кожей. Как-то лежу, вечереет, температура опять под сорок, в палате доктор и анестезиолог готовят меня к очередной операции. Вдруг открывается дверь, в проеме стоит жандарм в полной форме, с торчащими в разные стороны усами, как в кино: «Êtes-vous, Nikolai Tsiskaridze?» Я опешил: «Oui». Он протянул мне письмо с гербовой печатью Франции. Премьер-министр г-н Раффарен писал, что очень обеспокоен моим состоянием и желает мне скорейшего выздоровления. Он помнил меня по «Жизели» в Москве. А второе его письмо – разгромное – было адресовано клинике, мол, что это такое, золотистый стафилококк, вы что, с ума сошли?! К ним тут же заявилась проверка. Неожиданно для себя и клиники я оказался персоной государственной важности.
Через две недели, когда температура впервые упала до 38-ми, я взмолился: «Если вы мне не дадите помыться, я умру». Врачи смотрели на меня с ужасом, как могли, отговаривали, но я уперся: «Я хочу умереть чистым».
Чтобы я смог принять душ, меня, в прямом смысле слова, запаковали: рука с торчащей в вене иголкой от капельницы, которую не отключали, и нога были полностью замотаны скотчем. Я встал под душ. Когда вода коснулась моего лица и струйками потекла к шее… Ничего лучшего в жизни я не испытывал. Только тогда, оказавшись на грани смерти, я наконец понял, что значит настоящее Счастье.
Но это крайне важное для меня открытие никак не меняло положения дел. Парижские врачи уже боролись не за мою ногу. Они боролись за мою жизнь. Что будет со мной дальше, мог знать только Всевышний.
2
А в Парижской опере каждый день начинался с совещания по поводу Цискаридзе. Директору Югу Галю предоставляли полный отчет по моему самочувствию – температура, состояние, как лечат, чем лечат. И каждый день один и тот же ответ из клиники: ситуация по-прежнему критическая…
Несмотря на это для персонала госпиталя – врачей, медсестер и нянечек – я стал чем-то вроде местной достопримечательности. Видимо, визит представителя французского премьер-министра и шумиха, поднявшаяся вокруг моей персоны, произвели на них большое впечатление. Смущаясь, они заглядывали в палату и, если я был еще в состоянии им кивнуть, просили разрешения со мной сфотографироваться. Я не отказывал, пребывая в уверенности, что едва ли стану украшением этих снимков: кожа да кости, волосы еще не отросли, перед операцией я коротко постригся.
Галя Казноб по-прежнему проводила со мной дни напролет. Стараясь хоть как-то скрасить тягостное течение времени, даже заставляла меня учить французский язык. Но как только мы начинали спрягать глаголы, у меня поднималась температура, пришлось отказаться от занятий.
В госпитале меня постоянно кто-то навещал, как говорится, «народная тропа» не зарастала: Элизабет Платель, Брижит Лефевр – постоянно, Маша Зонина каждый день, Катя Новикова, приезжавшая в Париж…
Однажды в моей палате появился Владимир Рен. Потомок первой волны русской эмиграции, он пользовался большим уважением среди наших соотечественников в Париже и вообще во всем мире русского зарубежья. Владимир Владимирович пришел не один, а с православным священником из храма Александра Невского, что на rue Daru.
Я причастился, и было такое чувство как будто кто-то меня отпустил… Впервые за эти недели я заснул сном младенца, без укола, крепко и безмятежно. На следующий день с утра упала температура. Врачи диву давались. Иначе как чудом это никто назвать не мог.