Он внушал себе суровую заповедь:
«Вот что ты должен делать: люби землю, солнце, животных; презирай богатство… отдавай свой заработок и свою работу другим; ненавидь угнетателей; не думай о боге; не кланяйся никому и ничему, известному и неизвестному, — и самое тело твое станет великой поэмой, и даже молчащие губы будут у тебя красноречивы».
Он не хочет слагать стихи, он хочет в любого из нас вдохнуть свой могучий дух, чтобы мы вместо него стали творцами стихов:
Он жаждет заразить нас собою, не образы создать, но импульсы и стимулы, повторяя опять и опять, что он не столько создатель поэм, сколько создатель поэтов.
«Читатель, — утверждал он, — всегда должен взять на себя свою долю работы в той же мере, в какой я выполняю свою. [В „Листьях травы“] я не столько стремлюсь утвердить или развить ту или иную тему, сколько ввести тебя, читатель, в атмосферу этой темы, этой мысли, дабы отсюда ты сам совершил свой полет».[14]
Отвергая общепринятую систему закостенелых поэтических ритмов, требуя, чтобы каждому биению крови соответствовало свое особое биение стиха, он тем самым революционизировал стихотворную ритмику. Ритмы в его лучших стихах эластичнее, сложнее, подвижнее, богаче, чем кажется с первого взгляда.
Свой белый стих — казалось бы. такой монотонный — Уитмен сделал податливым, гибким, чудесно приспособленным для ритмического выражения каждой мысли, каждой эмоции. Хотя его ритмика на поверхностный взгляд кажется примитивной и бедной, в действительности она отличается богатством эмоциональных оттенков. Напомню хотя бы стихотворение «Любовная ласка орлов», где буквально каждая строка живет своим собственным ритмом, наиболее соответствующим ее содержанию. Темпы отрывистых и быстрых движений сменяются здесь медлительными темпами любовной истомы, и в самой последней строке дается четкий; ритмический рисунок разъединения, разрыва двуединой «кружащейся массы».
Об этой раздельности Уитмен не только повествует в стихах — он изображает ее с помощью ритма.
Конечно, про многие стихотворения Уитмена можно с полным правом сказать, что они идут из головы, не из сердца. Роберт Луис Стивенсон насмешливо заметил и нем, что он даже оптимистом сделался не по собственной воле, а, так сказать, по взятым на себя обязательствам певца демократии: решил, что певец демократии должен быть таким-то и таким-то, и сделался таким но программе.
Конечно, это верно, но только отчасти. Уитмен действительно теоретик поэзии, но чего бы стоили теории Уитмена, если бы он не был поэтом! Никогда не удалось бы ему придать своим лучшим стихам ту гипнотизирующую заразительность музыки, которой он особенно силен. Читаешь его стихи «Памяти президента Линкольна» («Когда во дворе перед домом»), и тебе кажется, что где-то в величавом соборе слышится реквием, сыгранный на грандиозном органе. Поэма начинается рыданиями, и невозможно понять, каким изумительным способом Уитмену удалось добиться того, чтобы его неуклюжие строки ритмически изображали рыдания. Эти рыдания не мрачные: чем дальше, тем яснее слышится в них победа над болью, преображение скорби в широкий вселенский восторг.
Столь же музыкальна и композиция этой поэмы, основанная на чередовании трех лейтмотивов (птица, ветка сирени, звезда), которые, то появляясь, то исчезая, создают сложный и своеобразный музыкальный узор.
Справедливо сказал об этой поэме Т. С. Элиот, наиболее влиятельный английский поэт и критик первой половины XX века:
«Когда Уолт Уитмен пишет поэмы о сирени и птице, его теории становятся пустыми ненужностями».
Новаторство Уитмена в области поэтической формы давно уже привлекает внимание исследователей. Было дознано, что многие черты его стиля внушены ему древней литературой Востока — главным образом, речитативом Библии.
Первая особенность этого стиля — синонимический параллелизм: каждая вторая строка служит слегка измененным повторением первой:
Гораздо чаще прибегает он к форме, которую можно назвать антитетическим параллелизмом. Эта форма состоит из двустиший, в которых вторая строка либо опровергает первую, либо является ее полным контрастом.
Таких параллелизмов в поэзии Уитмена множество:
Или:
Явственно выраженную речевую манеру восточных — преимущественно библейских — пророков мы находим, например, в его стихотворении «Тебе».
При такой поэтической форме каждая строка представляет собою законченное целое. В каждой сосредоточена замкнутая в этих тесных границах одна определенная мысль, никогда не выплескивающаяся за пределы строки. Типично для уитменской композиции такое, например, трехстишие:
Три строки — три предложения, двадцать строк — двадцать предложений и т. д.
Казалось бы, философской поэзии полагается быть беспредметной, абстрактной. Тот, кто вдохновляется философскими истинами, чужд мелким подробностям повседневного быта. Но тем-то и замечательно творчество Уитмена, что для утверждения своих космически-широких идей он нередко пользовался целыми вереницами (то есть опять-таки каталогами) образов, выхваченных из окружающей его обыденной действительности. Здесь его рисунок артистически лаконичен и прост, краски свежи и точны, здесь он уверенный и сильный художник.
И хотя все эти мелкие зарисовки с натуры всегда подчинены у него общей философской концепции, каждая из них представляет собою самостоятельную художественную ценность для автора, вследствие чего сочувственное воображение читателей невольно дополняет своими подробностями то, что недосказано им. Здесь все дело в порядке чередования образов, в их искусном переплетении друг с другом. Образы простые, заурядные, встречающиеся на каждом шагу и в то же время многозначительные в своей совокупности. Что может быть ординарнее таких, например, дел и событий: