Мариенгоф Анатолий
Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Анатолий Мариенгоф
Мой ВЕК, МОИ ДРУЗЬЯ И ПОДРУГИ
Который час, Апамент?
Час быть честным.
Шекспир
Говорят: дух, буква. В этих тетрадях все верно в "духе". Я бы даже сказал - все точно. А в букве? Разумеется, нет. Какой бы дьявольской памятью человек ни обладал, он не может буквально запомнить фразы и слова, порой сказанные полстолетия тому назад! Но суть, смысл, содержание диалогов сохранились в неприкосновенности. Такова человеческая память. В этом наше счастье, а иногда беда.
1
Родители одевают меня самым оскорбительным образом: я хожу не в штанах, как положено мужчине, а в платьицах - голубеньких и розовых. Волосы длинные - ниже плеч.
Мне четыре года или что-то около этого.
Живем мы на Большой Покровке, главной улице Нижнего Новгорода. Сейчас она, вероятно, называется по-другому. Да и Нижний давно не Нижний Новгород, а Горький. Как-то не довелось мне побывать в нем. Жалею ли? Да не знаю. Как будто - нет.
Мой город дорог мне, мил и люб таким, какой был при разлуке - почти полвека назад: высокотравные берега, мягкий деревянный мост через Волгу, булыжные съезды, окаймленные по весне и в осень пенистыми ручьями. Город не высокорослый, не шумный, с лихачами на дутых шинах и маленькими веселыми трамвайчиками - вторыми в России. Они побежали по городу из-за Всероссийской выставки.
Выставка в Нижнем! Трамвай! Приезд царя! Губернатор Баранов, скакавший на белом жеребце высоких арабских кровей! Губернатор сидел в своем английском седле "наоборот", то есть лицом к лоснящемуся лошадиному крупу. "Почему так?" - спросите вы. Да потому, что скакал губернатор впереди императорской коляски. Не мог же он сидеть спиной к помазаннику Божию!
Вспоминая в своем кругу исторический для Нижнего Новгорода год, мама всегда говорила:
- В 1897-м и наш Толя родился. В ночь под Ивана Купала. Когда цветет папортник и открываются клады.
Для нее, конечно, из всех знаменательных событий того года мое появление на свет было наиболее знаменательным.
Нижний! Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари, караваны ассенизационных бочек и многотоварная, жадная до денег, разгульная Всероссийская ярмарка. Монастыри, дворцы именитого купечества, тюрьма посередке города, а через реку многотысячные Сормовские заводы, уже тогда бывшие красными. Трезвонящие церкви, часовенки с чудотворными иконами в рубиновых ожерельях и дрожащие огоньки нищих копеечных свечек, озаряющих суровые лики чудотворцев, писанных по дереву-кипарису. А через дом - пьяные монопольки под зелеными вывесками.
Чего больше? Ох, монополек!
Пусть уж таким и останется в памяти мой родной город, мой Нижний. Пусть!
Не хочется мне видеть озорных друзей и звонких подруг моего отрочества. Я ведь помню их в юбочках до колен и с бантиками в пышных косах. Зачем же им, этим моим первым, вторым, третьим и четвертым любовям толстеть, седеть, морщиниться и ковылять? А они теперь, разумеется, ковыляют. А некоторые, пожалуй, и отковыляли.
Жизнь!
Итак, мы живем на Большой Покровке, неподалеку от каланчи, выкидывающей красный шар, когда пожар в ее части.
Сын дворника, шестилетний Митя Лопушок, полный день гоняет по тротуару железный обруч от развалившейся бочки.
Как только я появляюсь на парадном крыльце, мама или няня выводят меня за ручку, - он кричит на всю улицу как зарезанный:
- Девчонка!.. Девчонка!..
И проносится мимо дребезжащим вихрем.
А у меня по носу текут слезы.
Никому на свете я так не завидовал, как Мите. Его залатанные брючки из чертовой кожи, его громадные рыжие штиблеты, унаследованные от старшего брата, его волосы, подстриженные в кружок, как у нашего полотера, - все это было пределом моих мечтаний.
- Девчонка! Девчонка!.. - визжит Митя и чуть не перерезывает пополам своим железным обручем нашего мопса Неронку, который, кряхтя, несет в зубах мой деревянный пистолет с длинным черным дулом, заткнутым пробкой.
- Девчонка! Девчонка!..
- Экой башибузук, - незлобно ворчит няня вслед Мите.
Я креплюсь. Сжимаю губы. Смотрю в небо и делаю вид, что ужасное слово "девчонка!" не имеет ко мне никакого отношения. О, если бы знала мама, как я глубоко переживаю!
"Нет, Лопух, - говорю я себе, - ты врешь: я мальчик! мальчик! мальчик!"
И раз десять подряд повторяю это гордое слово.
Прекрасный пол обычно жалуется на свою природу. Сколько хороших женщин не раз говорило мне: "Ах, как бы я хотела быть мужчиной!" Но, право, еще никогда я не слышал от мучеников, бреющихся через день (тогда ведь еще не существовала электрическая бритва), никогда не слышал: "Черт возьми, почему я не женщина!"
А меня, видите ли, наряжали в розовые и голубые платьица. За что?
Няня у меня старуха - толстая, круглая, большая. Впрочем, в те годы казались мне большими и наш двухэтажный дом с мезонином, и тощий сад в два десятка деревьев.
Няня была словно сделана из шаров: маленького (в черной кружевной наколке), внушительного (с гранатовой брошкой на груди) и очень внушительного, стоящего на чем-то воткнутом в меховые полусапоги. Эти три шара покачиваются один на другом, как это бывает в цирке у жонглеров. Старуха пахнет ладаном и вся шуршит коричневым плисом. Она - это покой, уют, тишина. Взяли ее в дом за несколько недель до моего появления на белый свет.
Несколько хуже обстояло дело с акушеркой Еленой Борисовной, которая меня принимала. Ее прямо от нас увезли в сумасшедший дом. Об этом многие годы с ужасом вспоминали мама, бабушка и все родственники.
Во время великого поста мы с няней причащались по нескольку раз в день. Церквей в Нижнем Новгороде, как сказано, было вдосталь, и мы поспевали в одну, другую, третью. В каждой съедали кусочек просфоры - это тело Христово - и выпивали ложечку терпкого красного вина. Оно считается его кровью. Да еще "теплоту". Опять же винцо.
Ах, как это вкусно!
И оба - старуха и ребенок - возвращались домой навеселе.
Родители, само собой, ничего об этом не знали. Это была наша сокровенная тайна! Человек в четыре года очень скрытен и очень расчетлив. Только наивные взрослые все выбалтывают во вред себе.
Я играю в мячик. Как сейчас, его вижу: половинка красная, половинка синяя, и по ней тонкие желтые полоски.