"Ах, если бы и наша поэзия была так долговечна! - сказал я себе. - Нет, пустая надежда! Что может тягаться с глупостью? Только она бессмертна!"
А вот еще разговор о музыке.
Мы гуляли с отцом по двухъярусному залу Главного дома Нижегородской ярмарки. Играл военный оркестр. Некоторое время я терпел это мужественно. Потом стал тащить отца за палку с набалдашником из слоновой кости:
- Папочка, уйдем отсюда.
- Ты устал, Толя? Хочешь домой?
- Нет, не хочу, не хочу! Мы опять сюда вернемся... скоро... когда они перестанут шуметь.
И я показал пальцем на блестящие медные трубы, изрыгавшие несносный шум.
- О, брат, да из тебя Бетховен вырастет! - сказал отец без улыбки.
Очевидно с музыкой у меня происходило то, что бывает с куреньем, от первой папиросы тошнит, а после десятой становишься заядлым курильщиком. Надо только втянуться.
Когда в Пензу приехал на гастроли московский пианист, я уже более или менее втянулся в музыку, которую Кнут Гамсун называл "водкой проклятых".
Отец продолжал:
- Если хочешь. Толя, пригласи свою даму. В ложе есть свободное место.
- Благодарю, папа.
А ночью после концерта я спросил:
- Она тебе понравилась, папа?
- Очень.
- Правда?
- Прелестная девушка.
Я, конечно, засветился. Значит, поэт Анатолий Мариенгоф ничуть не преувеличивал. Тонечка действительно похожа на золотой пшеничный колос, обласканный теплым солнечным небом, омытый проливными дождями и вскормленный тучным пензенским черноземом. Так было написано в моем сонете.
- Я давно не видел таких розовых девушек, - продолжал отец, отстегивая крахмальный воротничок от похрустывающей сорочки.
- Розовой?.. - настороженно переспросил я.
Отец кивнул головой- У нее, наверно, великолепное здоровье! Даже ветряной
оспы в детстве не было.
И, сняв ботинки, взял ночные туфли, вышитые бисером и купленные еще в Нижнем Новгороде у рукодела-монаха Печорского монастыря.
- О, сейчас она прелестна! Сейчас она очаровательна!
- А потом, папа?
Мой голос прозвучал робко и умоляюще.
- Потом?..
Отец положил на мое плечо большую ласковую руку:
- А потом... верная, любящая жена и отличная мать пятерых детей. Потом... умная и доброжелательная теща. А ведь это довольно редкое явление. И наконец, добрейшая бабушка целого выводка внучат... Проживет она долго - лет до девяноста. Еще и правнуков воспитывать будет.
Отец снял пенсне и стал играть ими. У взрослых тоже имеются свои игрушки.
- Вот и погадал тебе на воображаемой кофейной гуще.
Он ни в какой мере не хотел покушаться на мою любовь, но этими словами ранил ее смертельно.
Это случилось еще и потому, что за три дня до ночного разговора Тонечка показала мне свой семейный альбом. На большой глянцевой фотографии ее покойной мамы (она погибла при крушении поезда) я увидел мою Тоню. Бывает же такое поразительное сходство! Я увидел Тоню - поблекшую, рыхлую, с двумя подбородками и черепаховым веером в полных пальцах, унизанных кольцами. А на следующем листе (ох, какая коварная вещь эти семейные альбомы!)... я увидел Тоню в пожелтевшем портрете ее бабушки - грузной, седой, морщинистой старухи с добрыми вылинявшими глазами в больших очках. Обычно такие очки придают суровость лицу. Но тут даже они были бессильны преобразить природу.
Бабушка еще здравствовала, но мне повстречаться с ней не довелось. Старуха, держась старины, выезжала только в свою приходскую церковь Трех Святителей, где и венчалась она ровно шестьдесят пять лет тому назад.
Однажды отец спросил меня:
- Как ты считаешь - Тонечка умна?
- Видишь ли, папа, Тургенев о своей Виардо говорил: "Она так умна, что не только видит насквозь человека, но и спинку кресла, на котором он сидит". Ни за какие коврижки я бы не женился на такой женщине.
- Боже упаси! - воскликнул отец, хватаясь за голову.
Прошло, пожалуй, не меньше месяца.
- Вот, Настя, что получается, - тихо закончил я свою любовную исповедь, в моей, стало быть, любви червячок завелся. Как в папином александровском бюро.
Настенька задумчиво почесала в волосах штопальной спицей:
- Ничего тут не поделаешь, Анатолий Борисович. Пролитого уж не поднять.
И утешила, заглянув в комнату отца:
- У Бориса Михайловича пасьянс вышел. Хороший знак!.. Пожалуйте-ка за стол. Самовар давно из себя выходит.
Теперь бы о Тонечке я сказал шуточными строчками, к сожалению, не моими:
Молодуха, молодуха,
Много тела, мало духа.
Сегодня торжество в нашем "обжорном зале": окна вымыты, полы натерты воском, прилавок с холодными пирожками вынесен вон, а вместо него стоит длинный стол, покрытый синим сукном с золотой бахромой.
За столом - директор, поп в шелковой рясе и все педагоги. Они подстриглись, подровняли усы и бородки, пахнут цветочным одеколоном. Выглядят хотя и торжественно, но несколько поглупевшими, как это обычно бывает с людьми, только что вышедшими из парикмахерской. Директор в новом сюртуке; на шее какой-то орден, а через живот - толстая золотая цепь со множеством брелков. При малейшем движении директор звенит, как положенный на крышку гроба венок с железными цветами. Но от этого погребального звона не делается тоскливо на душе, потому что на синем сукне с золотой бахромой высится порядочная стопка аттестатов зрелости.
С величавой скрипучестью в голосе директор вызывает к длинному столу счастливых выпускников.
У меня чуть-чуть замирает сердце.
- Ма-ри-ен-гоф.
О, как я ждал этой минуты!
Стараюсь приблизиться к столу неторопливо, спокойно и с иронической улыбкой, которой я уже научился прикрывать себя в сложных и неприятных жизненных обстоятельствах.
А ведь они приходят очень рано. Чуть ли не в тот день, как принимаются купать человека в цинковой ванночке, и мыло попадает ему в глаза, и человек начинает горько плакать, орать, реветь от боли, обиды и гнева.