Выбрать главу

Папа был строгим: то, что он говорил, должно было беспрекословно выполняться. Если не нравилось или было трудно, это не учитывалось. У папы случались вспышки ярости. Став взрослой, я никому о них не рассказывала — даже мой муж Марк узнал об этих вспышках только незадолго до смерти.

Как-то папа сказал: «Геда, сходи к сапожнику — почини ботинки». Сапожники в те времена в подъездах сидели. Прихожу — а подъезд закрыт на замок. Я вернулась домой с рваными ботинками, а отец принялся кричать: «Как?! Я же тебе сказал: хоть из-под земли сапожника достань — а ботинки почини!» В другой раз он дал мне денег на молоко, а молочник больше запросил — и я молоко не купила. Отец стал орать на меня: «Я сказал столько — значит столько!»

Папа всюду поспевал, все видел. Девочек он не бил, хотя я с детства знала, что у него тяжелая рука. Сене удавалось его успокоить или свалить все на Долю, а вот Доле доставалось больше всех. Как отец начинал кричать, мама бросалась между нами и отнимала нас у него.

Я с раннего детства отучилась канючить и жаловаться. Как-то в течение двух дней я была как сонная, все у меня валилось из рук — но я ничего не говорила. Что-то я выронила, разбила — папа рассердился и схватил меня, чтобы отшлепать. Мама, как всегда, бросилась между нами, вырвала меня из рук — и вдруг закричала: «Ребенок горит!» Меня уложили в маленькой комнате, а папа побежал за врачом. Оказалось, что это брюшной тиф. Меня остригли наголо, братьям запретили ко мне входить…

Папа обращал на нас внимание, только если кто-нибудь провинился, и мы боялись его «карающей десницы». Но стоило кому-нибудь из нас заболеть, как он преображался, изливая на болящего заботу до самоотверженности. И я не преминула этим воспользоваться. Я уже шла на поправку, а папа все меня спрашивал: «Доченька, что ты хочешь?» И я заявила, что хочу настоящую куклу. До этого у меня были только тряпичные. 20-й год, в Крыму разруха, надвигается голод — до кукол ли?! И все же папа достал мне куклу с твердым тельцем, ручками с пальчиками, ножками в туфельках и красивым личиком. Весь день я играла с ней, раздевала, одевала и была счастлива. Мне не хотелось расставаться с куклой, и я попросила маму посадить ее на подоконник, чтобы я могла ее видеть. Заходящее солнце жаркими лучами било в окно. И вдруг я, к своему ужасу, увидела, что лицо у куклы оплывает. Я поднялась с постели, чтобы спасти ее… Нашли меня на полу в бреду. Лицо у куклы оказалось восковое. А у меня началась вторая волна тифа.

Поправлялась я медленно. Осталась фотография, где я вскоре после тифа — в короткой темной юбке, совсем худая, волосы стрижены ежиком. Врач посадил меня на строгую диету, а братья тайком через окно передавали мне немытые фрукты. А когда я выздоровела, начался голод. Считалось, что после болезни мне надо лучше питаться, и папа покупал на рынке масло и давал мне хлеб с маслом. На братьев масла не хватало, и тогда уже я тайком отдавала им бутерброды.

Папа хотел, чтобы я побыстрее начала учиться, — он был сторонником спартанского воспитания. Но из-за тифа я пошла в школу только в 8 лет. К школе я относилась безразлично. У Сени вся жизнь в учебе, а я — так себе, училась неважно.

Со мной в классе учились двойняшки — брат и сестра, Нонна и Мартин, — способные обеспеченные дети, крещеные евреи. Нонна была отличницей. Она постоянно подчеркивала, что я еврейка, — а я ничего не видела в этом особенного. Ни гордости у меня не было, ни униженности — отцовская черта. В первые годы нам еще преподавали Закон Божий. Школа была гимназическая и, хотя власть уже сменилась, пыталась держаться за старые традиции. И, как первый раз вошел поп, Нонна поднялась из-за парты и говорит: «Батюшка, у нас тут иноверка — пускай выходит из класса». А священник был мудрый человек — покачал головой и сказал: «Если не хочет слушать, пусть выходит, а если хочет — может остаться». Я упрямая была, из класса принципиально выходить не хотела — и осталась.

В третьем классе ввели уроки немецкого и татарского языков. Одолеть их, как и дедушкины еврейские молитвы, я не могла. Для двойняшек, особенно для Нонны, я служила постоянным объектом насмешек.

Я помню, как в том году в декабре выпал первый снег: мягкий, мокрый, он покрывал желтую траву. Я шла из школы и радовалась. Подобрала палку и стала писать на снегу буквы. Сначала написала русские буквы, затем еврейские, которые видела в книге дедушки, а потом записала татарские слова, которые выучила в школе. Я не заметила, что за мной шел папа. «Ты что чертила на снегу?» — спросил он, когда я пришла домой. Я растерялась и замолчала. «Что ты чертила на снегу? Ты почему не отвечаешь, когда отец спрашивает?!» Папа начал трястись, орать, бросился ко мне — и спасла меня только мама, которая кинулась на отца и удержала его.