….Мы все слепые были. И отца моего арестовывали — 6 месяцев держали. Мы знали, что Анисим Антонович — мой дядя — сидит. У нас поляк одно время жил — он с Марком партийные курсы кончал; он из Польши бежал, когда компартию разгромили. В 37-м его с работы выгнали, он заболел, лежал у нас неделями и ждал, когда его арестуют — так и случилось. Сейчас я уже понимаю, что Марк страшно беспокоился за нас и потому молчал: он моему отцу характеристику для принятия в партию давал, а того арестовали; поляка, который у нас жил, арестовали; моего дядю арестовали. Мы все «Правду» читали, радио слушали, а там без конца говорили про врагов народа. Мы идейные люди, мы строили коммунизм, и идея была выше всего. Работа забивала собой все на свете. Марк закончил два факультета — исторический и редакторский. Он неимоверной трудоспособности человек был: остался ящик с конспектами, которые он писал, — я этот ящик поднять не могу. Он стенографировал с такой же быстротой, как говорил: лекцию слушал — и сразу записывал. Марк учился всю жизнь. После войны закончил высшие курсы командирского состава. Работал, учился, воевал — и ничего не понимал, отказывался обсуждать. Когда дядю арестовали второй раз, в 37-м году, я говорила Марку: «Он не может быть виноват, я жила в его семье», — а Марк отвечал: «По-видимому, ошибка. Разберутся». А что расстреливают, нам не сообщали. Только в 50-е годы наша психология стала меняться, когда начали из лагерей выпускать. Пришли два бывших сотрудника Марка, которые отсидели по 20 лет в лагерях. Для Марка это было потрясение. Потом доклад Хрущева на XX съезде партии. Марк говорил: «Гедочка, какой ужас, я не могу поверить…» Это было так тяжело, что я старалась эту тему не поднимать, щадя его чувства. Все наши идеалы рассыпались в прах. В 30-е годы был очень тяжелый быт, и это казалось естественным — не оставалось ни минуты посидеть, поговорить по душам, все о чем-то незначительном говорили, а что вокруг происходит, как бы не замечали. «У Толи пальтишко тоненькое, мерзнет он, а мне материал дали, давай сошью ему пальто… а еще у него ботинок нет…» Так и разговаривали, когда время выпадало. Другие люди раньше задумались, а мы неглубокие — до 56-го года так ничего не понимали…
В последнем письме Ирма писал: «Меня прочат заведующим районо в областной город, а я боюсь как огня, не хочу, ушел бы в армию — Марк, мне нужен твой совет». Он чувствовал, что над ним висит дамоклов меч. А мы ему ответили что-то обычное, как бы и не заметили. У нас дом, хозяйство, у Марка партийные дела, на фабрике, где он работал, госзаказ пришел: занавес в Большой театр с колосьями выткать — очень сложная работа. Сталин собирался театр лично посетить, спешили. Еще Марк школой рабочей молодежи руководил, лекции читал. Звонит мне: «Гедочка, сегодня детей забрать из садика не могу — у меня партсобрание», — а я капризничала: «И у меня работа!..» Каждый в своем соку варился, а мольбу Ирмы о помощи не заметили. А потом письма от Ирмы исчезли: мы пишем — а он не отвечает. Марк запросил Тайшет — и ему ответили, что Ирма Розин арестован — и всё. Ни причины, ничего… Марк написал отцу, Абраму. Тот приехал из Рудни и сразу поехал в Тайшет. Вернулся белый как лунь, они по-еврейски говорили, и Марк переводить мне не захотел. Ирма — из четырех братьев самый мягкий, самый нежный мальчик. Я с ним немного жила, пару недель только, — но сразу видно, что за человек, и даже по почерку видно: интеллигентный почерк. Марк был сдержанный, а Ирма — открытый, добрый мальчик. Только через месяц Марк признался мне, что ему сказал отец: арестовали за растление малолетних. Как отцу было услышать такое? Кто это подстроил? У евреев правила очень строгие, такое невозможно… В 60-х годах мы реабилитацию получили — там написано: расстрелян за участие в белогвардейском движении. А ему-то во времена белогвардейского движения и 10 лет не было. Если бы отцу так объяснили, ему хоть немного легче было бы… И мы молчали, никогда с Марком Ирму не обсуждали. Что он думал, я не знаю…
В первые два года совместной жизни, еще до рождения детей, с нами жил брат Марка — Сема. Сема — «Шлема», «шлимазл» — по-еврейски «бестолковый, неудачный». Сема был предоставлен сам себе. Я пыталась приучить его к чтению — а он не хочет. Посоветовались с Марком — стали вслух читать, и он заинтересовался. Потом Марк устроил его в училище, и Сема получил койку в общежитии. Часто к нам в гости приезжал. Когда Финская война началась, его мобилизовали. Мы посылки слали, писали письма. Во время Финской войны цензуры еще не было, и письма были очень тяжелые. Сема писал: «Финны воюют не по правилам, если бы они воевали по-человечески, мы бы с ними разделались под орех. Мы не знаем, откуда они стреляют, снайперы нас косят, от роты осталось два человека». Сему ранили, он лежал, лечился, написал, что его обещают пораньше демобилизовать. А тут Великая отечественная война началась — и он домой так и не вернулся. Вместе со своим полком пошел на Украину и отступал до Севастополя.