Волк хотел, чтобы я его, будто бы струсившего, преследовал, преследовал до какого-нибудь оврага или леса, подальше от дороги, а я повернулся и взвалил на себя свой мешок с мукой-крупой-хлебом. Волк стоял, обдумывал ситуацию, но эта странная добыча, я то есть, не оставляя ему времени на размышления, удалялась. Волк безвольно поплёлся за ускользающей добычей, надеясь по пути сообразить, как ему быть дальше. Добыча останавливалась, с ней вместе останавливался волк, добыча ускоряла шаги, волк трусил быстрее. Добыча обернулась и сказала:
— Что тебе от меня нужно, падаль?.. — А волк оглянулся по сторонам в замешательстве, не понимая, что ему говорят; мальчик поправил мешок на спине и зашагал, уже не обращая внимания на волка, и волк пошёл следом, скорее как попутчик, за компанию. Возле холмов мальчик снова поправил мешок и сказал: — Давай, давай, как раз дсехские собаки соскучились по тебе. — А волк загляделся на прыгавшую в снегу полевую мышь и задержался.
У поворота они оказались совсем близко друг к дружке, волк весь напрягся и вот-вот уже должен был прыгнуть, но тут с шумом пронёсся реактивный самолёт и послышалось собачье тявканье — впереди помаргивал огнями Дсех. Волк не повернул обратно, он подумал секунду и пошёл вровень с мальчиком, на небольшом расстоянии. Но впереди было село, утопающее в собачьем лае, мягко погруженное в него, как в густой тёплый войлок, огоньки прыгали и выглядывали из-под нахлобученных крыш, и мальчик с усмешкой сказал:
— Ну что же ты, идём, совсем немножко осталось…
И их тропинки стали медленно расходиться: мальчикова тропинка завернула в село, а волчья тропинка будто бы захотела обогнуть собачий лай, но как только вошла в лес, волк перестал скользить бесшумно, перешёл на рысцу и помчался напрямик к Айгетаку, туда, где, по его глупому разумению, всё ещё сидел в снегах и растирал отмороженную ногу мальчик.
До Дсеха волк, а после Дсеха воспоминание о нём не дали мне почувствовать боль в ноге. Станционный зал был залит светом и тепло натоплен. Положив голову мужу на колени, спала жена русского капитана. Не женщина — слон. Группа солдат, стесняясь капитана и самих себя, отпускала шуточки в адрес степанаванской модницы; кто-то, очень похожий на моего отца, отломил ножку от курицы и сунул мне в руку, его сынишка посыпал соли на свой кусок мяса, посолил кусок отца, взял щепотку соли, и, рассыпая соль, сполз со скамьи, очутился передо мной; ласковым, любящим взглядом окинула меня чья-то мать, скрестив руки под большими грудями, она смотрела на меня и на этого ребёнка… И от этой тёплой ласки завыла, взорвалась моя нога. Боль нашла сочувствие и захотела быть обласканной. С мясом во рту я катался по скамье, меня словно резали на куски, уже стал сбегаться народ… но тут подошёл поезд.
— А ну как уши тебе оторву, что тогда скажешь? Возьму да и отрежу, — спокойно сказал проводник почтового вагона.
— Можешь отрезать, если они лишние, а если не лишние — зачем отрезать?
— Нет, я вижу, язык тебе надо отрезать, больно длинный он у тебя.
— Да зачем резать-то?
— Ты знаешь, куда ты забрался?
— В почтовый вагон.
— Для чего?
— Чтобы денег не платить.
— Это как же?
— А вот так.
— Известно тебе, что это запрещено?
— Известно.
— А почему забрался?
— Специально. Чтобы украсть твою почту. Сяду дома, стану читать.
— Нет, видно, придётся всё-таки отрезать тебе язык.
— А как же мне на экзаменах отвечать?
— Учишься?
— В педагогическом.
— Учителем, значит, будешь? Откуда сам?
— Из нашего села.
— На ответы ловок. Что в мешке везёшь?
— Буйвола украл, хочешь половину?
— Как остановлю сейчас поезд, как ссажу тебя прямо в поле.
— Останавливай.
— Что в мешке-то, говоришь?
— А что есть, то для меня, не для тебя.
— Если б в настоящий вагон сел, сколько бы проводнику дал?
— Нисколько.
— Это как же? Телега твоего отца это, что ли?
— Ага.
— А как спихну тебя с поезда?
— А как я тебя спихну?
— А ну прыгай! А не то я тебе помогу.
— Попробуй-ка сам спрыгни.
Он извёл меня, пока мы доехали до Кировакана. Мне было противно не знаю как, и боль ни на минуту не отпускала меня.
Хлеб был солёный и как песок не прожёвывался. Нанарик, когда меня купали, чтобы сделать лучше, подлила воды в тесто, подсыпала соли. Я хотел было разозлиться, но вспомнил её щёчки, когда она улыбалась с закрытым ртом. Даже когда у меня подводило живот от голода, хлеб этот невозможно было есть. А может быть, мне не так уж и подводило живот от голода, потому что тайком от самого себя я то и дело отсыпал и жевал похиндз.
Спитакцы прикончили свой лаваш, растратили свои рублёвки и, склонившись над книжками, бросали косые взгляды на мой мешок, но хлеб был солёный, и было стыдно его предлагать. Никто не должен был знать, что моя мать испекла такой солёный хлеб.
В дверь постучалась хозяйская дочка Асмик, просунула красивую головку — она пришла спросить, где находится Пиренейский полуостров, и посмотреть-полюбоваться на меня, но у меня не было времени и я не знал, где находится этот полуостров, и пусть оставят меня наедине с моими заботами и не мешают мне заниматься. «Очень надо!» — Асмик обиделась и ушла, её уши раскраснелись от обиды, она изо всех сил хлопнула дверью, и от этого толстая коса её, перехваченная у самого основания белой лентой, закачалась и обвилась вокруг шеи…