Выбрать главу

От холодной воды у меня заболело горло, и спитакцы с издёвкой заулыбались, потому что я их не пожалел и не поделился с ними хлебом. Мать Асмик принесла горячего чаю, но мне не нужен был их чай… Того волка и того проводника почтового вагона я любил больше, чем их, их жалость меня убивала.

Преподаватель литературы Мамиконян, сказали мне, справлялся о моём здоровье и собирается навестить меня. Я оделся, запер свою тумбочку и смотался. Башни санатория «Арев» устремлялись в небеса под холодное карканье ворон, в снегу показалась и исчезла то ли апельсиновая корка, то ли яблоко, собачий лай был далёк, как воспоминание, но собака ударилась об меня и с воем отскочила. Пенаты, почти что палаты дядюшки Содрака были чисты и просторны, в их тёплой кухне стоял аромат горячего супа, но их невестка была всегда не в духе и никогда не улыбалась. Каким путём возвращаться в общежитие, по улице Школьников или по улице Гончаров? Матушка-а-а…

Ночью хозяева взяли меня к себе. Отец Асмик приложил мокрую тряпку к моему лбу, а мать суетилась, разогревала обед. Отец Асмик, когда учился в Ереване, вот точно так же заболел однажды, его вылечила хозяйская дочка, а я вот нагрубил Асмик, как нехорошо, Асмик не дала бы мне заболеть. Асмик почти что готовый врач. «Значит, ел солёную рыбу и запивал холодной водой? Что же ты так, а? Ну ничего, ничего, в два дня вылечим». Он с силой разомкнул мне рот и влил туда обед. Он заставил меня проглотить слёзы, горячий обед, гнойные пробки. «Побратались», — сказал он. Утром он ушёл на дежурство, а я убрался в свою комнату, лёг в свою холодную постель.

— Я тебе чаю принесла. С лимоном.

— Не просили у тебя лимона.

— Хочешь без лимона?

— И без лимона не просили.

— Подумаешь!

— Уходи отсюда!

— Не уйду!

— Говорят тебе, убирайся!

— Грубиян!

Отец Асмик вернулся с работы. Пришёл и устало сел на мою постель. Он не знал, то ли говорить, то ли дремать. Всё в нём — и то, как он стучался в дверь, и как рухнул, сев, и то, как говорил, — всё было медленное и непреложное. Он сказал:

— Кто из нас лучше парень — я или ты?

Сказал:

— Если болит, не отвечай.

Сказал:

— Но мы с тобой должны вместе сесть за стол.

Я посмотрел на свою тумбочку и окаменел.

— Возьмём твой хлеб, — сказал он, — мой хлеб возьмём и как мужчины сядем за стол, как настоящие друзья-товарищи. Из Шулавера виноградную водку привезли, — сказал он, — живём.

Я покачал головой. Он сказал:

— Да я не о тебе, не о тебе я думаю, о себе, не могу один обедать. В армии привык за компанию.

Обманывал, конечно.

— Врёшь, — сказал я.

— Вру или не вру, — сказал он, — всё равно я старше.

Он тяжело поднялся, тяжело, словно булыжник доставал, вытащил из моей тумбочки один хлеб, всеми лёгкими вдохнул его запах и сказал так, что я до сих пор это помню:

— Нашего трудного хлеба запах. Вставай.

Пока я дошёл до их комнаты, я десять раз взмок и обсох. Я видел перед собой его тяжёлую спину, и в руках его мой солёный, жуткий хлеб. Я стеснялся смотреть на Асмик, потому что она видела моё поражение. Этот хлеб, испечённый моей матерью и сестрёнкой из зерна, которое мой отец понёс к овитовской мельнице и вернулся ни с чем, весь мокрый от досады и оттого, что шёл в гору… Вот этот вот хлеб он положил рядом с городским лёгким белым хлебом и сел, уперев локти в стол. Он содержал семью, на столе его была водка, их скатерть была белым-бела, в доме их было тепло, он привёл к себе в дом больного мальчика и хотел накормить его обедом, он был спокоен… Он не знал, что горло у этого мальчика перехвачено от обиды, он медленно, глотками выпил водку, протянул руку, отломил от моего хлеба краюху, понюхал её и стал есть.

Продолжая жевать, он подмигнул мне.

— Ничего, ты парень что надо, но и мы не лыком шиты. Горчицу ел когда-нибудь, чистую горчицу?

Он жевал мой солёный хлеб и рассказывал. Жене и дочке он не дал притронуться к моему хлебу, положил его перед собой и, медленно разжёвывая, словно камень зубами размалывал, рассказал:

— Горчица, чистая горчица, по истории пятёрки получаешь, знаешь, конечно, что такое ленинградская блокада. А вообще-то ничего не знаешь. Это когда тебя схватят за горло и душат, без конца душат, и ты знаешь, что это не сон, — проснёшься и пройдёт, глядя тебе в глаза, тебя душат — это и есть ленинградская блокада.

Под снегом был разрушенный дом, он снег этот разрыл… нет, почему же, как собака, собака такое не выдержит… Но ведь мы люди, верно?.. Разрыл снег и нашёл коробку сухой горчицы, горчичной муки. Кругом всё белым-бело, весь мир белый, и коробка горчицы. Смешал со снегом, получилась горчичная жижа, мешать было трудно, руки озябшие, и снег не тает, и он выпил эту горчичную жижу. Кишки начали гореть, он мог поклясться, что видит, как они полыхают. Он схватился обеими руками за живот, засунул голову между ног и упал. Так и валялся в снегу, ни силы в нём, ни памяти. Одно только знает, что горчица теперь в нём, внутри, что, убивая, она даст ему выжить.

— Ешь, ешь, — сказал он, — не знаешь ещё, к кому пришёл. Нашёл чем удивлять…