IV
Я высказываю эти сомнения, подчеркиваю наличие труднопонимаемых явлений, чтобы не казалось, будто лингвисты знают о языке, семиотике и знаках уже все, а нам следует только слушать их со смиренным почтением.
В этом контексте мне кажется важным утверждение, что цели, которые ставит себе писатель, могут противоречить функции оптимизации определения, выполняемой в норме через языковое высказывание. Язык действительно неоднозначен, но предел такой неоднозначности явно имеет в каждом языке свои ограничения, поскольку язык, чрезмерно неустойчивый в определении (денотации и десигнации), ухудшает свое качество как средство связи. Тем временем усилие писателя, который старается представить — или даже представить с задержкой — лингвистический план высказывания, часто способно именно ухудшить, причем намеренно, коммуникативное свойство языка, поскольку повышенная неопределенность артикуляции увеличивает потенциальный набор ее смысловых отзывов.
Поэтому используются различные тактики, начиная от простейших, известных с давних времен поэтам. Основываются они, например, на удалении знаков пунктуации и разбивания текста на стихи, не в соответствии с дискурсивным планом pra facie[17] семантического содержания, а для того, чтобы выразительней выступил так называемый план глубочайших смысловых отношений, или семантическая глубина — план далекого периметра отношений, в которые выражения вступают с другими тогда, когда подвергаются затмению ближайшие, принадлежащие кругу привычных сопутствующих предложений и слов. Более коварный маневр основан на введении неологизмов — слов, которых в языке нет, но которым смысл придают известные каждому говорящему правила парадигматики, формирования слов, а также конситуация, воспроизведенная всем высказыванием, или весь контекст. Такие слова чаще всего выполняют экспрессивную функцию, то есть увеличивают тем самым информационную вместимость текста, считаемую на единицу выражения, но эта тактика может быть также применима как бы обратно: она может быть направлена на усиление неопределенности в модальном диапазоне. Тогда речь идет о том, чтобы читатель не мог автоматически и спонтанно совершить акт классификационного соотнесения высказывания — акт, который включает его в известный, относительно закрытый универсум дискурса. Высказывание, которое никуда «подходить» не хочет, получает особую независимость; оно годится для того, чтобы не описывать какой-либо из «возможных несуществующих миров», ибо ни от одного не происходит, но представляет собой собственный универсум, «мир, созданный словом» — а не словом воспроизведенный, только призванный. Итак, когда в высказывании сосуществуют определители, направляющие классификационную автоматику отбора в разные и противоречащие друг другу стороны одновременно, текст как бы зависает — из-за своей неупорядоченности — в странном состоянии автономии, полученном через противоречивость.
Построение таких и подобных высказываний является работой антиномической по определению. Тогда текст одними лексикографическими и стилистическими определителями отягощается в одну сторону, например, к собранию «архаичных» предложений, представляя то, что идет из глубокого прошлого. Другими забегает вперед в фиктивное «будущее», что имитирует понятия ad hoc[18] выдуманные, через неологизмы, внушающие существование состояния вещей, которых нет, но которые когда-нибудь могли бы появиться. Еще одни определители уводят «в сторону» — значит вообще не подлежат диахронически сегментированной классификации, поскольку неизвестно, что с ними делать в порядке хронологии. Предложение, словно разрываемое противоречивыми решениями семантического рецептора одновременно в разные стороны, «повисает» в состоянии неопределенности локализации. Благодаря этому эффекту, в свою очередь, может либо возникнуть взаимодействие с его главным значением (откуда именно растущая автономия, суверенность «языков создаваемого универсума»), или же может возникнуть противостояние на правах насмешки, созданной с помощью языка, или злословия (это когда лингвистический «универсум» был призван к существованию не только противоречиями определителей, но, сверх того, сам на противоречиях строится, сам себя ими отрицает, сам себе противоречит). Тогда — во втором случае — даже направление острия злословия, иронии, насмешки в какую-либо внеязыковую сторону оказывается делом сложным. В такой ситуации модальность текста как бы замыкается в себе, так что эмоциональный заряд — названной насмешки, скажем, — не получает никакого десигнативного выхода, но эта эмоциональность разливается по тексту и в нем «сидит». Я предлагаю как образец таких механизмов изучить, например, тексты Кафки, которые, как известно, переливаются эффективными «обертонами»: не всегда они прочитываются как грустные, погруженные в угнетающее метание; они могут вызывать даже веселье, которое вызывали у первых слушателей фрагменты «Замка».