Когда человек, профессионально занимающийся языком как писатель (а не только изучающий язык), овладеет другими языками, помимо родного, он убежден, что они не равноценны, что они не имеют тождественной точности, когда дело касается решения различных, типично литературных задач. Проявляется этот факт в банальном определении, что то, что можно очень легко выполнить в одном языке (как решение художественной задачи на лингвистическом уровне), в другом бывает или сложно, или вовсе невыполнимо. И в такой дифференциации речь не идет только о фонематических различиях, о звуковой «красоте» одних языков и «шероховатости» других, ибо ограничение до этого аспекта делает вопрос тривиальным.
Статистическая избыточность всех языков почти одинаковая, но избыточность, измеряемая длиной артикуляции одного и того же значащего и определяющего совсем разная. Первое отражает тот факт, что каждый язык должен быть самоналаженным кодом или обладать избыточностью для успешного перехода через канал (акустический, оптический), всегда полный помех. Все языки организовались дальновидно согласно почти тождественной характеристике этих помех в земной среде. Второе отражает факт, что нетождественна лапидарность речи – и точность определения смыслов на разных уровнях высказывания. То, что можно по-польски высказать одним словом, в немецком или французском языках требует предложения – и наоборот! («Голоден?» – в этом слове заключено целое предложение).
Лингвист, каковым является Бар-Хиллел, этим вопросом пренебрегает. Он заявил, что неодинаковая длина значащих одно и то же разноязычных текстов является проблемой исключительно для печатника. Наверное, не только, ибо тот, кто не учитывает отношения длины предложений к их смысловому объему, не может быть писателем. Речь здесь идет не только о «эстетичности» высказывания. Скорее о том, что в произведении попадаются ситуации, в которых или надо что-то выразить абсолютно сжато, или от высказывания отказаться, поскольку tertium non datur[15]. Сжатость будет не показателем лингвистической формы, а задачей, определенной контекстно и конституционно.
Это можно описать при помощи следующего сравнения. Существуют компьютеры, работающие в режиме реального времени и работающие вне его. Компьютер второго типа решает, например, математическую задачу; качество решения не зависит от того, справится ли он с ней в течение секунды или десяти минут. Компьютер в режиме реального времени должен работать «шаг в шаг» с действительным (физическим) процессом, который он контролирует или которым управляет (например, компьютер, наводящий ракету на цель, должен работать в режиме реального времени, то есть успевать за темпом происходящего – например, полет – процесса). В отношении литературного текста мы сталкиваемся с подобной ситуацией. Есть тексты, оперирующие условным временем, не соотнесенным с темпом течения реальных событий, и есть такие, которые должны быть синхронизированы с тем, что описывают. Если синхронизация абсолютная, возникает эффект так называемой «семантической прозрачности» языка. Однако если в результате растянутости описание явно тащится за событиями, поочередно и медленно представляет то, о чем мы, впрочем, знаем, что должно происходить одновременно и быстро – эффект сеанса одновременной игры исчезает и бывает, что один язык за предметным действием «успевает», а второй нет. Первый действует как компьютер в режиме реального времени, второй – как работающий вне реального времени. Первый становится имитатором событий, второй – только протоколистом. Это не исключительно эстетические различия. Удивительно, когда они оставляют безразличным лингвиста.
Вопрос этот сводится к следующему: может ли быть мир литературного сочинения – благодаря созданию совершенных переводов – полностью предметно инвариантным?
Этот вопрос заключает в себе следующую альтернативу: или произведение является языковым посредником между потребителем и определенной предметной, незнаковой действительностью, или его так называемая предметная действительность является следующей в очередности системой знаков, которую следует истолковать, ибо недостаточна констатация чисто событийная или процессуальная.
Это вопрос каверзный и столь же неприятный для логика, как и пресловутый вопрос, лысый ли теперешний король Франции. Король не лысый только потому, что его нет, а не потому, что он попросту не был лысым: ужасный спор пылал вокруг логического статуса этого предложения и не догорел до сегодняшнего дня. Суть в том, что, согласно логику, предложение «само» должно предопределить то, что значит, единственность же значения заключает в себе однозначность дихотомии правды и лжи. Что же делать, если язык не всегда реализует такое предопределение? Исключительность проблем логика относительно вопроса волосяного покрова французского короля происходит из того, что явная неопределенность определения характеризует обычные системы, количеством предложений (их конъюнкцией) задающие диапазон своего смыслового соответствия. Ограничиваясь предложениями обособленными, логики и языковеды облегчают себе жизнь, чего исследователи искусства и литературоведы наверняка сделать не могут.
Вот пример, доказывающий это утверждение (им я обязан Анджею Вайде). Некий фильм, демонстрируемый зрителям, не обремененным барьерами эротической цензуры, представлял двух обнаженных любовников в постели (речь здесь идет о картинах, но их роль так же хорошо могло бы выполнить языковое описание). Камера показывала тела, опуская области гениталий, что было требованием конвенции, которой следовали повсюду до падения цензурных барьеров. Зрители реагировали смехом на этот пропуск, поскольку пропуск они восприняли как двойную непристойность; то, чего не показали, что было пробелом показа (возможно, описания), было принято за особый знак, за утонченный замысел непристойности, а не за выражение обычного умолчания. Цензуру нравственности зрители восприняли необычно, поскольку вместо укрывания в их глазах она выставила все напоказ. К показываемым гениталиям уже привыкли, и удивить могло только недемонстрирование половых органов в рамках просматриваемого эпизода.
Значит, потребители обладали измененным набором знаков, что демонстратор упустил. Такая ситуация для логика существовать не может, поскольку отсутствие предложения является для него абсолютной пустотой, т.е. несуществованием чего-то такого, что могло бы быть интерпретировано как знак. Отсутствие предложения не может быть для логика предложением, определенным в смыслах самим фактом невозможности его артикуляции.
Это свидетельствует о том, что нет однозначного ответа на поставленный в начале вопрос: то, что артикуляция определяет предметно, может быть так же хорошо интерпретировано, как сложенный из вещей и событий предел поведения получателя, так и иное сочетание знаков, уже не чисто языковых. Семантическая же нагрузка вещей и событий зависит от культурного тренинга потребителей, локально разнообразного.
Базовые системы знаков – языковые артикуляции – являются значащими во всех культурах, но то, что эти артикуляции определяют, в разных языках может обозначать разное. Принципиально невозможна такая артикуляция высказывания, чтобы она окончательно свела на нет интерпретационную активность получателей, ограничивая ее до предметного минимума, или до констатации того, что «видно» или что «происходит». В этом смысле литературный текст десигнативно и денотативно «открыт», и «закрыть» его плотно невозможно. Поэтому в нем могут иметь значение, то есть получить знаковую функцию, различные объекты и события – пейзажи, ветры, тела животных и людей, песок, камни, звезды, шкафы, сантименты наравне с главными категориями восприятия – пространством и временем. Однако разные тексты неодинаковым способом открывают поле семиотической активности внеязыкового уровня. И неодинаковым способом открывают поле такой активности разноязыковые переводы исходного текста. И при этом составная нулевого уровня, то есть лингвистическая, выполняет в полифоническом «исполнении» произведения разнообразные роли – в разных текстах и в разных языках. Если в переводе доля лингвистической составляющей произведения уменьшается, его языковая сторона уходит на дальний план и уже поэтому предметная действительность выступает на первый план (ибо в восприятии знаков преобладает horror vacui[16] – потребитель мнимую пустоту заполняет «семантическим рефлексом»). Если языковой план становится явным, может слабеть предметная независимость сочинения.