Если взять обычное понятие "учение", то можно сказать, что у него нечему было "научиться". Но кто сам созерцает духовный мир, тот с помощью этого человека или другого, твердо стоящего в нем, может глубже заглянуть в этот духовный мир.
Всякого рода фантастика была ему при этом совершенно чужда. Дома его окружала простая, с трезвыми взглядами на жизнь, деревенская семья. Над дверью его дома была высечена надпись: "In Gottes Segen ist alles gelegen[28]". Гостей здесь угощали, как это было принято у всех крестьян. Мне каждый раз приходилось пить здесь кофе, но не из чашки, а из "горшочка" вместимостью с литр. К нему подавался огромный кусок хлеба. И крестьяне не считали этого человека фантазером. Его манера держать себя не вызывала в селе желания насмешничать. Он обладал здоровым юмором и при каждой встрече — с молодым или старым — находил такие слова, которые приходились людям по душе. Здесь никто не улыбался так, как те, кто сопровождали нас вдоль по Аллеенгассе и видели в нем нечто, казавшееся им совершенно чуждым.
Человек этот, даже когда жизнь отдалила меня от него, всегда был душевно близок мне. Его можно найти в моих мистериях-драмах в образе Феликса Бальде.
Моя душевная жизнь испытывала тогда затруднения в связи с тем, что философия, воспринятая мной от других, в их мышлении не приводила к созерцанию духовного мира. Это способствовало тому, что во мне начала складываться некого рода "теория познания". Жизнь в мышлении постепенно становилась для меня как бы озаряющим отблеском в физическом человеке того, что переживает душа в духовном мире. Переживание мыслей было для меня бытием в некой действительности, в существовании которой, как полностью переживаемой, не может возникнуть ни малейшего сомнения. Мир же чувств, как мне казалось, не может переживаться столь глубоко. Он существует, но его нельзя охватить так, как мысль. В нем или за ним может таиться нечто сущностно незнакомое. Но человек поставлен в него. И тогда возникает вопрос: являет ли этот мир полную действительность? Когда человек из своего внутреннего существа создает в чувственном мире мысли, озаряющие его светом, не вносит ли он в этот мир нечто чуждое ему? Однако это не согласуется с тем переживанием человека, когда перед ним предстоит чувственный мир и он вторгается в него своими мыслями. Стало быть, мысли все же являются тем, посредством чего чувственный мир выражает себя. Подобные размышления составляли в то время важную часть моей внутренней жизни.
Но мне следовало быть осторожным. Мне казалось опасным слишком поспешно доводить подобные размышления до разработки собственного философского воззрения. Это привело меня к тщательному изучению Гегеля. Манера этого философа выражать реальность мысли была мне близка. Но меня отталкивало в нем то, что он достигает лишь мира мыслей, пусть даже и живого, но не приходит к созерцанию конкретного духовного мира. Меня привлекала четкость философского мышления, когда от одной мысли последовательно переходят к другой. Я видел, что для многих опыт и мышление являются противоположностями. Для меня же само мышление являлось опытом, но опытом переживаемым, а не приходящим к человеку извне. Еще долго Гегель представлял для меня большую ценность.
Что касается занятий по обязательным предметам, которые, естественно, понесли бы ущерб из-за моих философских интересов, то здесь мне весьма помогли мои прежние занятия дифференциальным и интегральным исчислением, а также аналитической геометрией. Я мог пропускать некоторые лекции по математике, не теряя связи с учебным процессом. Математика сохранила для меня свое значение и как основа моего стремления к познанию. Ведь в ней дана система воззрений и понятий, полученных совершенно независимо от всякого внешнего опыта. Эти воззрения и понятия, говорил я себе в то время, позволяют приблизиться к фактам чувственного мира и находить его закономерности. Мир познается при помощи математики, но для того, чтобы достичь этого, необходимо сначала извлечь математику из человеческой души.
Как раз в связи с математикой у меня тогда возникло важнейшее переживание. Наибольшее внутреннее затруднение доставляло мне представление пространства. Я не мог его наглядно мыслить как пустоту, во все стороны убегающую в бесконечность, но именно такое воззрение лежало в основе господствовавших тогда естественнонаучных теорий. Благодаря новейшей (синтетической) геометрии, с которой я познакомился на лекциях и во время самостоятельных занятий, перед моей душой возник следующий образ: линия, удлиняющаяся вправо до бесконечности, слева возвращается вновь к своей исходной точке. Точка, бесконечно удаленная вправо, — это та же точка, что и удаленная бесконечно влево.
Мне казалось, что при помощи подобных представлений новейшей геометрии можно составить себе иное понятие о пространстве, чем как о застывшей пустоте.
Прямая линия, возвращающаяся к себе самой, как в случае с окружностью, была воспринята мной как откровение. Уходя с лекции, на которой это впервые предстало перед моей душой, я почувствовал, что с меня как бы спадает пудовая тяжесть. Меня охватило чувство освобождения. И опять, как в детские годы, геометрия подарила мне ощущение счастья.
Наряду с загадкой пространства в те годы меня интересовала загадка времени. Применимо ли и здесь представление, содержащее в себе идею о том, что продвижение в "бесконечно далекое" будущее есть в то же время возвращение из прошлого? Ощущение счастья от представления о пространстве переходило в ощущение беспокойства от представления о времени. Но выхода я пока не видел. Все мои мыслительные попытки решений убедили меня в том, что прежде всего мне следует воздержаться от внесения наглядных понятий относительно пространства в воззрение на время. Загадка времени доставила мне множество тех разочарований, которые могут возникать на пути познания.
Импульсы к эстетике, полученные мной от Циммермана, привели меня к чтению сочинений знаменитого эстетика того времени Фридриха Теодора Фишера[29]. В одном из его сочинений я нашел замечание о том, что новейшее естественнонаучное мышление делает необходимой реформу понятия времени: Меня всегда охватывало радостное волнение, когда у другого человека я находил потребность познания, которая проявлялась во мне самом. В данном случае это было как бы оправданием моего стремления к выработке удовлетворительного понятия времени.
Курсы лекций, на которые я был записан в Высшей технической школе, нужно было завершать соответствующими экзаменами, так как мне выдавали стипендию, которая продлевалась лишь при наличии определенных ежегодных успехов в учении.
Моя потребность познания, особенно в естественнонаучной области, весьма мало удовлетворялась таким обязательным обучением. К счастью, в венских высших учебных заведениях того времени предоставлялась возможность посещать лекции и даже практические занятия в качестве вольнослушателя. И всюду, включая медицинский факультет, шли мне навстречу, когда я подобным образом хотел заниматься наукой.
Должен сказать, что мое понимание духовного отнюдь не служило мне помехой, когда дело шло о знакомстве с естественными науками в их современном состоянии. Я посвящал себя тому, что мне преподавали, питая тайную надежду, что когда-нибудь мне откроется связь естественной науки с духопознанием. Но этой надежде с двух сторон угрожала опасность.
Науки об органической природе, насколько я был знаком с ними, были пропитаны идеями дарвинизма. Дарвинизм казался мне тогда — со всеми его высокими идеями — какой-то научной невозможностью. Мне же удалось постепенно создать для себя образ внутреннего существа человека. Это был духовный образ. И мыслился он как член духовного мира. Я представлял себе, как он из духовного мира погружается в природное бытие, вчленяет себя в природный организм, чтобы через него воспринимать и действовать в чувственном мире.