Человечек улыбнулся с злорадным самодовольством и уверенностью, презрительно пустил в меня несколькими струйками дыма и сказал с еще более искусственной растяжкой:
— Потише, по-о-тише! Не особенно-то зазнавайся с лучшими, чем ты.
Меня всего передернуло от этого хладнокровного замечания и в то же время как будто поработило меня на минуту. Пигмей посмотрел на меня несколько времени своими рысьими глазками и затем продолжал особенно насмешливым тоном:
— Сегодня ты отогнал от своей двери нищего.
Я строптиво отвечал: — Может быть, отогнал, а может быть, и нет. Почем «ты» знаешь?
— Я знаю. Нет дела до того, почем я знаю.
— Очень хорошо. Предположим, что я прогнал нищего от двери. Что ж из этого?
— О, ничего, ничего особенного; только ты ему солгал.
— Я не солгал, т. е. я…
— Да, да, ты солгал.
Я почувствовал себя виноватым, в сущности, я чувствовал то же самое гораздо раньше, в то время, когда нищий отошел на какую нибудь сажень от моей двери, порешил теперь сделать вид, что на меня клевещут и сказал:
— Это ни на чем не основанная дерзость. Я сказал этому бродяге…
— Постой, постой. Ты опять собираешься лгать. Я знаю, что ты ему сказал. Ты сказал, что повар ушел в город и что от завтрака ничего не осталось. Двойная ложь. Ты знал, что повар у тебя за дверью и что за ней же масса провизии.
Эта удивительная точность заставила меня замолчать; я начал ломать голову над тем, откуда этот щенок мог узнать все это. Положим, сам бродяга мог передать ему мой разговор с ним, но каким волшебством узнал он про повара? Карлик снова заговорил:
— С твоей стороны было так мелочно, так гнусно отказаться прочесть рукопись этой бедной молодой женщины и выразить ей свое мнение о литературных достоинствах сочинения. Она пришла так издалека и с такими надеждами! Ну, разве этого не было?
Я чувствовал себя настоящей собакой и чувствовал это всякий раз, как вспоминал об этом факте. Я сильно покраснел и сказал:
— Послушай, разве у тебя нет собственного дела, что ты занимаешься делами других людей? Девушка рассказала тебе это?
— Нужды нет до того, рассказала она, или нет. Главное дело в том, что ты совершил этот низкий поступок. И после тебе было стыдно. Ага, тебе стыдно и теперь!
Это было сказано с дьявольскою радостью.
С искреннею запальчивостью, я отвечал:
— Я сказал этой девушке мягким, добрым тоном, что не могу согласиться произнести суждение о чьей бы то ни было рукописи, потому что единичный приговор ничего не стоит, такое суждение может только унизить творение высокого достоинства и отнят его у света или, наоборот, превознести ничтожное произведение и таким образом открыть ему доступ в свет. Я сказал, что публика в массе одна только может быть компетентным судьей над литературной попыткой и поэтому самое лучшее представить ее этому трибуналу, перед могущественным решением которого она или устоит, или падет.
— Да, ты сказал ей все это. Ты сделал это, лживый, малодушный лукавец! А когда счастливые надежды сбежали с лица бедной девушки, когда ты увидел, что она быстрым движением спрятала под мантилью рукопись, которую она так добросовестно и терпеливо настрочила, так стыдясь теперь своего сокровища, которым еще недавно так гордилась, когда увидел, что радость потухла в глазах ее и они наполняются слезами, когда она ушла так приниженно, тогда как пришла так…
— О, довольно, довольно, довольно! Придержи свой беспощадный язык. Разве недостаточно терзало меня все это без твоего прихода, без твоих напоминаний!
Угрызения совести! Они, казалось, хотели целиком выесть из меня все мое сердце! А тут еще этот маленький враг сидит здесь и косится на меня с радостным презрением, тихо хихикая. Вот он опять заговорил. Каждое слово его — осуждение, каждое осуждение — правда. Каждое обвинение пропитано сарказмом, каждое медленно выговоренное слово обжигает, как купорос. Карлик напомнил мне каждый раз, когда я во гневе наказывал своих детей за проступки других, между тем как небольшой разбор дела мог бы доказать мне истину. Он напомнил мне, как я в своем присутствии неблагоразумно позволял клеветать на моих друзей и был таким трусом, что не произносил ни слова в их защиту. Он напомнил мне много совершенных мною бесчестных поступков, таких, которые я совершал через детей и других бесправных личностей, о таких, которые я обдумывал и предполагал совершить и только потому не приводил в исполнение, что боялся последствий. С изысканной жестокостью он восстанавливал в моей памяти шаг за шагом все мои несправедливости, все мои злые поступки, все унижения, которым я подвергал друзей уже умерших, «которые умирая, может быть, думали об этих оскорблениях и страдали из-за них!» прибавил он яду в рану.