Эндрю до сих пор висел на телефоне. Похоже, теперь он разговаривал с сестрой. Поглаживая Элион, я снова пригубила вино. Я забыла позвонить сестре, брату. Теперь уже слишком поздно. Эндрю воспользовался разницей в часовых поясах между нашими странами. По ту сторону Ла-Манша сейчас было двадцать три часа. Я не стала звонить брату и сестре из опасения их разбудить. А ведь могла бы… Это серьезно. Малькольм в коме – это серьезно. Я могла бы позвонить и кому-нибудь из подруг, например Лоре, Валери или Катрин. Но мне не хотелось шевелиться. Мне было почти приятно сидеть вот так, на стуле, с мурлычущей морской свинкой на коленях, и ощущать, как вино разъедает желудок. Почти приятно вот так медленно накачиваться алкоголем посреди ночи…
Взгляд мой упал на джинсы Малькольма, развешенные на радиаторе для просушки. Его джинсы. Меня словно окатило ледяной водой. Его джинсы! Его морская свинка у меня на коленях. Мой сын – между жизнью и смертью, а его джинсы тем временем сохнут, а свинка мурлычет у меня на коленях… Что-то огромное, жуткое поднялось во мне. Ощущение удушья, возмущение, паника. Что, если Малькольм не проснется? Что, если умрет ночью? Он умрет, а я останусь со всеми этими вещами, которыми он пользовался в повседневной жизни. Я останусь со всем этим – его одеждой, его зубной щеткой, его тетрадями, его роликовыми коньками, его компьютером, его теннисками, его морской свинкой. Со всем этим, но без него. Его больше не будет. Жить без него… жить с сознанием, что он умер. Отвечать на вопросы. Говорить: «У меня двое детей, но мой сын умер». Говорить: «Мой сын умер». Произносить эти слова…
Наконец пришли слезы. Но никогда раньше они не приносили с собой такой боли, такого опустошения. Я плакала долго. Лицо покраснело, опухло, глаза нестерпимо болели. Я плакала целую вечность. До тех пор, пока слезы не иссякли, пока не утихли спазмы в желудке. Я встала и положила свинку обратно в клетку. Залпом допила вино из бутылки. Плевать, если сосед из дома напротив, через двор, наблюдает за мной. Коричневый «мерседес», длинный и темный, мчался в ночи. За рулем сидел тот, кто не остановился. Тот, кто сегодня утром встал, оделся, позавтракал и отправился по своим делам. Тот, кто работал, говорил по телефону, делал покупки и в половину третьего дня выехал на бульвар М. Тот, кто торопился и не стал дожидаться, пока на светофоре возле церкви загорится зеленый, кто не увидел, как из-за автобуса выходит мальчик. Тот, кто в этот самый миг, когда я с бутылкой в руке стояла у окна, жил своей жизнью где-то там, далеко отсюда. Кто-то, кто скрылся от ответственности и думал, что теперь он в безопасности. Человек без лица.
Человек, который, возможно, убил моего сына.
Я точно знала, что заснуть не смогу. Эндрю ушел спать. Мы обменялись парой коротких фраз, парой прикосновений. Мне очень хотелось, чтобы он меня обнял. Мне хотелось, чтобы он меня поцеловал, хотелось ощутить его тепло, его силу. Мягкое прикосновение его тела… Но он тихо вышел из комнаты. А я осталась в гостиной. Комната вдруг показалась мне больше, чем обычно, и почти незнакомой, хотя мы переехали в эту квартиру семь лет назад. Какое-то время я рассматривала лепные украшения на потолке, паркет, характерные отметины на стене, оставшиеся от камина, который домовладелец, к сожалению, приказал убрать перед нашим переездом. Здесь, в гостиной, мы поставили мебель, унаследованную Эндрю от дедушки и бабушки, которых я почти не знала и которые жили в своем холодном поместье в Норфолке: широкое канапе с обивкой из бордового бархата – старенькое, но все еще крепкое, слегка подпорченный сыростью восьмиугольный стол из эбенового дерева и несколько скамеечек для ног, обитых вышитым крестиком полотном, пожелтевшим от времени. Остальная мебель в комнате была куда менее величественной – мы купили ее в магазинах «Ikea» и «Habitat», и она уже была порядочно потрепана годами и детьми.