Наконец, впереди показалось озеро. В этот солнечный день оно было удивительно темным, почти черным, как будто вода не отражала свет, поглощая его без остатка. Опавшие листья застыли на ней бурыми пятнами. Борис подошел настолько близко, насколько позволяли вывернутые обнажившиеся корни деревьев. Белые мертвые сучья пронзали глубину…
Тишина здесь была необычной и угрожающей. Озеро казалось битумной трясиной, над которой висела невидимая, но ощутимая аура смерти. Не было слышно пения птиц и жужжания насекомых; даже лес шелестел как-то приглушенно, оттеняя молчание…
Борис стряхнул наваждение, и сразу же все стало банальным и безобидным. Федор Михайлович лениво жевал травинку, поблескивая стеклами солнцезащитных очков. Стеклов, страдавший врожденным демократизмом, предложил ему сигарету, но тот отказался, молча мотнув головой. Борис закурил сам и огляделся по сторонам.
Слева был виден какой-то хиленький заборчик, обозначавший, по всей вероятности, границу парка, а справа и этого не было – только совсем уже одичалая растительность и неподвижные обнаженные фигуры на пьедесталах, облитые сквозь листья зеленоватым трупным сиянием…
Впрочем, одна фигура двигалась. Голая девица грациозно бежала к озеру. Ее сверкающее тело мелькало между стволов, однако слишком далеко, чтобы Стеклов мог разглядеть подробности. Несколько мгновений – и она исчезла, причем исчезнуть могла только в озере.
При одной только мысли о том, что можно окунуться в эту воду, холод пробегал по спине. Борис не слышал ни всплеска, ни ударов весел. Он бросил взгляд на охранника и наткнулся на два одинаковых пейзажа, отраженных в стеклах очков. Если тот и заметил что-нибудь, то ничем этого не выдал.
Окрестности озера показались Стеклову уже не такими заброшенными, как прежде. Появление обнаженной натуры оживляло ландшафт и придавало незначительному эпизоду некоторую пикантность. Сочетание старого и юного, возвышенной печали и легкомыслия незнакомой нудистки обещало хоть какое-то разнообразие впечатлений. Борис был бы не прочь узнать что-нибудь о ближайших соседях прямо сейчас, от Федора Михайловича, но привык во всем полагаться на собственное мнение…
Что-то толкало его на нелепые поступки. Рискуя своим трехсотдолларовым костюмом, он стал пробираться через завал из веток и корней. Приходилось тщательно выбирать место, куда поставить ногу. Покров из полусгнивших листьев был мягким и слишком податливым. Борис дважды опасно покачнулся, прежде чем оказался на толстом стволе упавшего дерева. Крона была погружена в воду. Глубина быстро пожирала свет, словно в ней находилась взвесь черного порошка.
Стеклов опустил руку в озеро. Оно притягивало его, хотя не было ни красивым, ни приятным, – как иногда притягивает отвратительное, играя на струнах извращенного любопытства. Хорошо вылепленные облака проносились над ним и казались Борису более живыми, чем он сам. Он превратился в часть обстановки, идеального созерцателя, двойное отражение…
Он ощутил прикосновение к пальцам и медленно перевел взгляд на свою руку, погруженную в воду до кожаного ремешка часов. Белые сучья были словно кости гигантского зверя, обглоданные дождями. Все дышало умиранием, и отовсюду выглядывала смерть. Такая же неуловимая, как переход от бледно-кожистого к мглисто-серому, гнилостно-коричневому, заплесневело-болотному, зеркально-черному и, наконец, неотличимому от бесцветной темноты жидкой субстанции…
Еще одно прикосновение. Ледяное, жесткое… или ему показалось? Он украдкой посмотрел по сторонам. Неизменность была ему ответом. Неприятная и завораживающая. Где же голая брюнетка, еще не впавшая в маразм? Вверху, на виду у солнца и теряющих чувство реальности художников, или уже превратилась в кусок мяса под слоем текучего льда?..
Он резко выпрямился, и ствол тяжело осел под ним. Он ступил на берег и оглянулся. Слабые волны быстро затухали; в воде покачивалась разбитая мозаика отражений.
Стеклов снова стоял на травяном ковре. К подошвам туфель прилипла вязкая грязь. Рука оставалась холодной, как будто была погружена в ведерко со льдом. Он посмотрел на пальцы – впервые в жизни они показались ему чужими, голубовато-белыми, принадлежавшими одной из статуй, с которой он поменялся конечностью… «Черт, как легко сдвигается крыша!» – подумал он, уверенный в том, что по большому счету с его головой все в порядке. Не в порядке был единственный орган, не поддающийся локализации и отвечающий за адекватное восприятие действительности. Блуждающий орган, чаще гнездившийся рядом с глазами, но порой опускавшийся ниже живота. Орган, бесконтрольно истекавший энергией, словно ядом.
Впервые за долгое время Бориса потянуло выплеснуть ее из себя. В этом смысле творчество напоминало процесс выделения или мастурбацию, подменявшую подлинное слияние жалкими потугами воображения. Смерть была абстракцией и его чувства тоже были абстракцией; ничто не могло выразить их лучше, чем плоское убожество геометрии.
В момент личного упадка он почувствовал некое оправдание своим картинам. Действительно, что есть более неопределенное и тупиковое, чем черное пятно на безликом фоне? И, как бы не бесились апологеты реализма по поводу беспредметного искусства, в головах у людей, в сущности, царит беспредметный ад: серая смазанная решетка мыслишек, зловонные кляксы отчаяния, алые туманы гнева… Поток сознания – всего лишь бесконечно разматывающийся и очень узкий холст. Беспредметность была изначальным океаном, в котором застывал ненадолго (всего лишь на одну жизнь) полярный ледник реальности…
Не изменив своего решения купить дом, Борис вернулся обратно – в прибежища тоски и избитых фраз. Все говорило о зловещей тайне, возможно, неизвестной нынешним хозяевам. Это не пугало его. Он был согласен на что угодно, лишь бы не продолжалась та тупая, бессмысленная жизнь, которую он вел до сих пор.
Старушка уже удалилась в свою спальню. Стеклову внезапно показалось, что никакого Гальберта не существует. УЖЕ не существует. Чувство было мимолетным и абсолютно иррациональным. Он оставил записку светилу хирургии; детали предстояло обсудить и уладить адвокатам. Еще какая-нибудь пара недель – и он переберется на новый остров существования в океане дерьма. Он надеялся, что этот остров окажется куда удобнее, чем тот обломок крушения, на котором он пытался удержаться до сих пор.
Он вел свой «фиат» медленно и неуверенно, потому что был неопытным водителем. Прошел всего месяц, как он сел за руль, и у него все еще были проблемы со своевременным переключением скоростей.
С передней панели ему подмигивала Сабрина. Почему таких девок нет рядом, когда нужно? Ее темные соски казались двумя выпуклыми кнопками, включающими неизвестные системы. А впрочем, известные… Стеклов был убежденным сторонником легализации публичных домов. Сейчас он знал бы, как снять напряжение. А так оставалась водка…
Голос Мадонны, считанный с компакт-диска, укорял того, кто разрушил ее веру и любовь. Борис думал о том, успеет ли до переезда развестись с женой, и понимал, что нет. Теперь, когда у него завелись деньги, она превратилась в обузу, тем более нестерпимую, что обуза эта двигалась и разговаривала. Точнее, бредила, выгоняя воздух из легких.
Привезти жену в дом возле озера означало осквернить новую иллюзию, которую он обрел. А Стеклов цеплялся за свои иллюзии с упорством обанкротившегося циника. Что стерве было делать здесь: осмеивать «старье», ныть по поводу деревенской скуки, глумиться над тишиной, худеть, пытаясь поместиться в ненужный купальник?..
Он понимал и то, что вряд ли она отдаст ему детей в случае развода. Дурацкое препятствие раздражало его. Без сына и дочери все, чего он добился, окажется музыкой, исполняемой для глухого. Нечего и думать о том, чтобы остаться без них в огромном старом доме. Это сведет его с ума быстрее, чем естественный ход вещей.