Выбрать главу

И сейчас тётка всех помянула, слезами полила обильно все могилки – от деревни родной до самой Москвы.

И стало горе – общее, не забываемое. Долго шепталась с отцом Георгием – долгогривым, бородатым, припудренным первой сединой, в рясе, с лоснящимися прорезами сбоку, с небольшим животиком, словно кто-то кулачок снизу подтиснул.

Поп подробно расспрашивал тётку, маму, морщил высокий, с залысинами лоб, поправлял окладистую, кудрявую, хмурился. Те умоляли, чтобы отца отпели по-христиански, по чину. Ведь уныние, самоубийство – первейший грех.

Неожиданно произнёс явственно, сочным, поставленным баритоном, безоговорочно:

– Пусть будет – несчастный случай на работе! С Богом!

Достал замусоленную толстенькую книжицу из кармана. Загнусавил молитву заупокойную. – Сергия… Раба божия? – дивился Митяй. – Какой же отец раб? Сильный, работящий был. Бог – рабовладелец? Или отец мог только у Бога быть рабом, а у других – нет? А мы, все, тоже, что ли, – рабы? У Бога?

– Путалось всё в голове, не складывалось.

– А ведь Митяй тоже мог бы стать пастухом, как дядя. Табуном лошадиным, не таясь, любовался бы. И не ведал бы про город ничего. Так – издалека, в телевизоре, вечером, засыпая. Приезжал бы иногда – зимой, в гости к родне, и скорее – домой. В деревне – хорошо!

Коротать ночь у костра. Рядом собаки – сильные, умные, верные.

Стадо спит. Картошка пропеклась в золе, хрусткая, пачкает губы. Долго не остывает, обжигаясь, глотаешь, и нет ничего вкуснее!

Мотыльки вьются, хороводят, напоследок перед гибелью ткут невидимую шёлковую материю, пляску последнюю исполняют. Или сигналы кому-то посылают в темноту?

Родное всё, знакомое. Ночь, день, запахи, звуки. Спокойно от этого, несуетно.

И так – каждый год. И всё – вмещается! Всему место находится, ничто не пропадает, а плодится, поспевает. Умирает, но и рождается!

* * *

Забился дома в угол. Плакал тихонько, чтобы никто слёз не увидел. Не хотелось ему на кладбище ехать. Не хотелось удостовериться, что отца закопали, и это – насовсем.

Тесно, проходы узкие, втиснулись бочком, гроб над головами приподняли, чтобы за острия металлических оградок не зацепиться.

Пробрались к свежей яме кое-как, тело всколыхнули, обеспокоили.

Сбоку, из-за бруствера показалась она бездонной, как Тартар, про который он на уроке истории узнал. Гроб темнел сверху узенькой, коричневой дощечкой. У Митяя закружилась голова, он испугался, что сейчас упадёт вниз, пробьёт крышку и окажется в цепких объятьях, один на один с мёртвым отцом.

Голову поднял – деревья стоят равнодушные, листва еле шевелится.

Он схватил пясточку желтоватой землицы, сухой, сочащейся между пальцами, сжал её покрепче. Земля просыпалась вниз, припудрила бессмысленные кружева на крышке гроба. Стенки могилки осыпаются, насекомые какие-то ползают по подрубленным корням.

– Деревья оплетут гроб новыми корнями, сожмут, обнимут навсегда, и отец сможет приходить только во сне, – подумал Митяй.

После похорон ушёл в дальний угол кладбища, шептал тихо, присев на чужую лавочку возле ухоженной могилки:

– Папка, зачем ты это сделал? Как мы без тебя? Как же так? Бросил нас! Почему? – слизывал слёзы, а они копились на верхней губе, горькие, как лекарство.

Его искали долго, настоящий переполох получился. А мамка схватила его в охапку, заплакала, увлажнила ему щеку, шею такими горячими слезами, что Митяй не выдержал, словно растворился в этой обжигающей влаге, и сам заплакал в голос. Так они постояли в обнимку, не зная времени.

Поминки были. Кутья, бульон с пирожком. Водки выпили. Лица слегка разгладились, помягчели. В центре стола стоял на пустой тарелке стакан водки, накрытый куском хлеба, приборы – словно отец сейчас войдёт, вытирая руки полотенцем, кинет его на спинку стула и поест с аппетитом, неспешно, так что вкусно со стороны смотреть, и слюнка прибежит перед обедом, как бывало прежде.

– Он же от водки, может, и погиб, – глядел Митяй исподлобья на прозрачный стакан. – А теперь вот… и нет отца. Зачем же налили водки?

* * *

Пришла зима.

И стали Митяя донимать чирьи, фурункулы и карбункулы – это когда несколько злых корней внутри разрывают тело, раскалёнными гвоздями, да так, что температура с ног валит и шею не повернуть. Всю зиму дрожжи жидкие пил. По дороге из школы заходил в бакалею, выпивал стакан за двадцать копеек. Опротивели – донельзя, но – к лету прошло, только вся шея, как полигон на манёврах, изрыта была глубокими траншеями исковерканной, перепаханной кожи. Поэтому не любил раздеваться при людях.